ТЕКСТЫ ПОДБОРОК ФИНАЛИСТОВ
КОНКУРСА
им.
Н.С.Гумилева «ЗАБЛУДИВШИЙСЯ ТРАМВАЙ» 2010 года
Зинаида Присталова (номинатор - сайт
"ctuxu.ru")
Антон Прозоров (номинатор - лито "Пиитер")
Елена Лапшина (номинатор
- «Русский автобан»)
Николай Ребер (номинатор - сайт "Пиитер")
Мария Маркова (номинатор - Оргкомитет)
Ольга Хохлова (номинатор - лито "Пиитер")
Олег Горшков (номинатор - ЖЖ-сообщество litkonkurs.ru)
Юрий Смирнов (номинатор - ЖЖ-сообщество litkonkurs.ru)
Сергей Пагын (номинатор - Лито
"Ноев Ковчег")
Игорь Лазунин (номинатор - Литстудия
"Молодой Петербург")
Михаил Зив (номинатор - альманах «45-я параллель»)
Ян Бруштейн (номинатор - Оргкомитет)
Дмитрий Плахов
(номинатор - сайт "Пиитер")
Владимир Беляев
(номинатор - лито "Пиитер")
Зинаида Присталова - победитель конкурса в 2010 году
* * *
Это мой город, мой город, мой город,
это звучит как любовник, любовник,
это проточной водой вымывает
детство мое из-под камня и снега.
Тут и становишься хрупким и голым,
крылья растут, и облезлые боги
прячут глаза, улыбаясь сквозь слезы.
Холодно. Ветер.
И небо.
В трещинах, дырах, кварталах развалин
кто-то таращится, дескать, не звали,
что-то визжит и свистит в подворотне:
слышь, уходи, посторонний!
Шарф до ушей, фонари, Заполярье,
мама, не плачь, но ведь здесь же гуляли?
Папа, ты пьян, не дыши мне на щеку.
Кто из нас время прощелкал?
Детство мое, улетай, дорогое,
здесь, по-над чайкой, моторкой, рекою,
к озеру Пясину, в горы Бырранга,
в небо з/к и бараков.
В небо смешных комсомольцев целинных,
жить не умеющих, с жизнью недлинной.
Где над водой облака проплывают,
и ничего не бывает.
Памяти Парнока
Господи! Не сделай
меня похожим на Парнока!
Дай мне силы отличить
себя от него.
(«Египетская марка», Осип Мандельштам)
Брат мой Парнок на копытцах
овечьих,
Воздух твой страшный и человечий
жжет тебя изнутри.
Как оголенный глоток кислорода
страх прожигает тебя и свобода –
все твое
Ека
сбоем дает в переводе каретки,
в стуке на стыках рельс.
Бедный щегол, вырываясь из плена,
плачешь о маленькой, хрупкой вселенной,
в краткий ушедшей рейс.
Древней планеты эпический трепет
голод и жесткое нищенство треплет,
ест реагентом лжи.
Шубертом, Моцартом, птичьим французским
больно дыши, заборматывай тусклый
пламень в глазах чужих!
Брат мой Парнок, несводимая марка,
детский, пугливый, немодный, неяркий,
щелкнет сухой затвор…
Но, когда зимний меняется ветер,
ты ли колотишь в груди на рассвете?
Птичий включая хор?
* * *
Молчи, как сказано, скрывайся –
а как тут скроешься, когда
видна изнанка, как пруда
октябрьского дно. Сдавайся,
ты сам – прозрачная вода.
И в Парке Горького осеннем
изнанка летней суеты –
собаки, ржавые кусты,
остатки древней карусели.
Выходит, нет там, впереди,
тепла, чтоб пить его, пьянея.
Лишь электронная камея.
И только руки разводи.
Но чуть хрипит над монитором
картавый голос цифровой –
и пахнет влагой и травой.
И щедрый год плывет за шторой.
И день, как в детстве, даровой.
Каренина-2000
Нет, дело не в том, типа, кто виноват, и, мол, расставанье – смерть,
а в том, что мерзко потом на прежний рассвет смотреть.
Что было-то? мир тебя отымел, или ты его?
а лапать уже не смей – чистоту, там, мечту – чего
ты еще читала на желтой бумаге, сладкой такой, сухой,
на теплом песке, жужжащей траве, в полдневный дачный покой.
Соседский пацан кричит, что он не хотел, кричит: «Послушай меня!», –
мешая слезы и сопли при виде матери и ремня,
кричит: «Я больше не буду, я не нарочно, больше не буду, не…»,
сжимаясь в углу от ужаса, прижавшись спиной к стене.
Я тоже кричала, что не предам, не брошу, не отрекусь,
что щеку подставлю, что я пионер, и зла не хочу врагу,
что буду хорошей, доброй и верной, буду с тобой везде!
что я не хотела, я не нарочно, что я такого сде…
Другой пацан на даче другой ревет, что «не уходи»,
несет недоделанный вертолет и в руку мою сует…
над детским загаром воздух дрожит, и день бормочет свое, –
жуки, там, всякие и шмели, и прочие муравьи, –
на теплом песке, листве, синеве, а вроде, столько прочли.
* * *
Курить, и смотреть за окно,
Где дача, а то и россия,
И вздрагивает листва
Под крупным июльским дождем.
А что и зачем на кону –
все время не помнишь, рассеян.
Тарковщина, холод, расцвет
винительного падежа.
Дичок и пырей начеку.
И рельсы, в лесу обрываясь…
И ржавая вышка. И сад
заброшенный. Кажется, мой.
Сажаю, пилю тчк
работаю, строю, трезвею.
Но птица взлетит – и капут.
Все небо уходит за ней.
А здесь созиданье не в счет,
поскольку дороги и реки,
стихия в беспримесном виде,
ветра, облака и вода.
И все заживет, зарастет,
без бога, любви, человека,
впустую, наощупь, не видя,
Сквозь звезды и сквозь провода.
* * *
И дважды ностальгическое прошлое –
поскольку нет ни детства, ни страны –
по бешеной Москве торчит непрошено
и нарастает корочкой вины.
Живое, голубиное, трамвайное,
где рельсы по ваганьковской траве, –
но музыкою в кровь не проливается,
а ссадиной сжигает в рукаве.
Яйцом крутым под «зорьку пионерскую»
давясь, глотаем школьные тычки, –
сопливые, трусливые и дерзкие,
и в пионерском рвенье стукачки.
Неглаженные галстуки, и прочая,
нестриженные ногти и тоска,
от второгодников неловкое и прочное
двойное ощущение греха.
Да чтоб тебя, забыто и закатано –
в асфальт, в подохший брежневский застой,
чего ж ты ноешь где-то под плакатами,
под миру-миром, елкой и звездой?!
Как будто не всесильная империя,
не каторга, не молох, не гумно,
а кошка, вся голодная и бедная,
забившаяся в угол, где темно.
И смотрим друг на друга мы, не местные,
визжит автомобильный соловей.
Помиримся с тобой пред новой бездною
В несознанной безродности своей?
* * *
Музыка утра раннего, ранний март.
Будто бы юность, вылетев из-за парт,
крадучись вслед, по лужам ледком хрустя,
шепчет: внемли и плачь, до озноба дыши, дитя.
Как укоряет альт и горчит гобой,
рифму чужую поют про трубой-судьбой.
Как хрустит серебро по млечному льду!
Клоуны скачут, в сердце хотят звезду.
Воздух штормит от смыслов, вскипает речь.
Все это стоит свеч, умоляет в слова облечь.
В яблоках старый сад, и витраж-закат,
а шестикрылый ангел, а взгляд, а взаимный ад?
Музыка утра раннего, свет и лед,
полным глотком под горло меня берет.
Скрипкою стану, деревом на ветру,
граем и скрипом. Не то захлебнусь – умру.
* * *
В сем христианнейшем из миров…
(МЦ,
само собой).
Что мне делать, мальчики, сверстники,
если все вы ушли – алкоголем, травой, самоволкой…
Кто мне скажет теперь за меня мои же слова?
На фасаде пока ни звезды, ни свастики,
интуристы бродят, и люди вокруг не волки,
но несет плесневелым – вы правы: здесь опять не лафа.
За орлом и решкой, русским духом и крестным ходом
не хочу – то ли книжки не те, то ли пятый пункт помешал.
Но февраль, тридцать градусов, тонкий диск на восходе,
и слюдой пересыпан снег, и лиловый какой пожар!
Говорите, не в наших силах? И впрямь, не в наших.
Поиграли, отметились, и шабаш – далеко ль до беды!
И восходы-закаты, и это словес плетенье
в полутемных бесплатных подвальчиках книжных башен
остаются спасеньем, чтоб не расплыться тенью.
Что, до встречи в гетто, дорогие мои жиды?
* * *
Сквозь увяданье и цветенье,
от таянья до снегопада,
сок набирая из пустот,
мерцай, лети, волнуем тенью
и отблеском, и сна не надо,
и летний свет как хрупкий лед.
Пусть музыку надежд на грани,
союз отчаянья и взлета,
кричит нам греков древний хор.
Меж их эриний и ураний
с упрямством гибнущего флота
мы умираем до сих пор.
Смотри на воду, пряча слёзы:
плывет над озером белёсый
последний в августе рассвет.
Там брезжит день простоволосый,
и луч уходит вглубь у плёса,
сменяясь на осенний свет.
* * *
Как быстро все кончается. Но это,
вихрастые, не время виновато,
а трещина какая-то внутри.
Там муторная ранняя усталость –
иль слишком жил, иль слишком жить хотелось,
иль музыка червивая спустилась
на отрока… Глаза, пацан, утри.
Портвейн, наяды, но в провалы мрака
он в ужасе вдруг смотрит близоруко,
привычное читая по складам.
И руки опускает, отпускает,
и что его там смертными тисками,
расплющивает... Память не отдам! –
кричит, хохочет, водкой запивая,
грохочет вслед родная-даровая,
зациклившись давно в каком-то сне.
И, всюду полукровка, пьяный аист,
бредет, плетя коленца и сморкаясь,
рыдая, как ворона по весне.
вещи
записка любовная школьных лет,
случайный мотив в эфире,
рубашка на выход, входной билет,
и всё, что бывает в мире,
а именно: имя, трава, звезда,
и вдруг — в подворотне эхо,
и необратимые поезда,
и те, кто на них уехал,
и этот, раскинувшийся кругом,
опутанный сетью трещин,
пронизанный светом,
огромный дом,
где ты собираешь вещи.
парижанка
вот, стоим и мерзнем, стоим и курим,
провожаем фары, сугроб пинаем.
и с какой-такой, непонятно, дури
занесло нас в эти края, родная?
оглянись: провинция из провинций,
тишина – как будто надел ушанку.
но и в этом ватнике, в рукавицах
для меня ты – первая парижанка.
ну и что, что ночью, что на отшибе,
что ни денег нету, ни веры в чудо,
мы же сами – сильные и большие,
не волнуйся, выберемся отсюда.
сеанс
— солнце разбрызгано по сугробам
— ставят капельницу зиме
[не отвлекаемся, смотрим в оба]
— май дрожит как воздушный змей
— шумный широкоформатный ливень
— палой листвы на полу возня…
можно было и кропотливей,
можно было подробней снять.
малобюджетный, короткометражный
год на исходе, экран погас,
и в кинозале пустом и страшном
валятся титры, заносят нас
закрытый показ
…и после, если все же позовут
пересмотреть пропущенные сцены,
всего каких-то несколько минут, —
мы обнаружим, что они бесценны.
как мы умели трогательно жить!
не потому ли прожили немного…
— а это просто камера дрожит
в руках у бога.
высотки
даже высотки знают, что небо - дом,
тянут ладони к свету, пока растут,
это потом их сковывает бетон
и обвивает горло железный прут.
я - крановщик, я знаю, что говорю,
видел не раз, как падает в небо кран,
как арматура вспарывает зарю
и окропляет пепельный котлован,
как расправляет крылья над пустырем
архитектурный комплекс, пыля окрест,
стряхивая леса, и, ты знаешь, в нем
минимум миллион пассажирских мест.
говорит оттуда...
говорит оттуда
ниоткуда
где ни говорящих, ни иных
никакого чаемого чуда
горестей нежданных никаких
ни тебе ответа, ни привета
ни печальной женщины в плаще
сотканном из музыки и света
ничего подобного вообще
ни звезды, которая погасла
ни звезды, которая горит
ничего
и говорить напрасно
что же он все время говорит?
говорит:
не сломанная птица
не страницы вырванной провал
может, небо над аустерлицем?
нет, не то
не помню, не бывал
не разлука
больше не разлука
и не близость, точно не она
не беда, которая без стука
не внезапной радости волна
нет, не сон
зеркальный, акварельный
не воды текучее стекло
не любви цветочное варенье
что в дорожной сумке протекло
просто слово
накануне слома
нет, не дома
слово на краю
бездны
нет, не бездны
нет, не слово
нет, не говорю, не говорю…
октябрь
Черный сарай на станции погорелой,
в воздухе горечь, кровью земля пропитана,
хмурые дни, охваченные гангреной,
прелые листья пахнут печалью приторной.
Выкурить самокрутку, запечь картошку,
вымазать руки в саже, и вдруг привидится:
нас закопают в красной кирпичной крошке,
где-нибудь тут, под Винницей.
декабрь
...и будет ночь, и будет отдых,
и в декабре тебе приснится:
переполох в нейтральных водах,
харон на палубе эсминца.
и мы как будто возмужали —
в снежки сражаемся на сейнере...
— не дрейфь, нас просто задержали
до воскресения
* * *
…а между тем уходит время
и просит чтобы проводил
темно как вечером в гарлеме —
и вновь один
…но только свет дневной померкнет
и если завтра выходной
я запускаю фейерверки —
и никого со мной
сонник
а она ты знаешь жила негромко
собирала мысли слова дела
собирала марки с волнистой кромкой
собирала счастье не собрала
подступила осень усталость старость
и рефрен такой мол пора пора
в телефонной книге ее остались
только раритетные номера
а какие платья поди надень их
не по моде нынче не тот стандарт
но ее коллекция сновидений
и сейчас невиданный авангард
так бывало ночью в лицо ударит
белоснежный ветер но вот беда
эти сны кому их потом куда их
никому наверное никуда
до свиданья жаворонки и совы
трепетанье ситцевой пелены
до чего мы господи невесомы
несладимы призрачны неполны
Елена Лапшина –
3 место в конкурсе 2010 года
* * *
На даче – лепота: пионы и люпин
толкутся у стола, заглядывая в чашки.
Теплынь, а ты с утра ворчишь, и ты – любим
до каждой клеточки на клетчатой рубашке.
Смородиновый чай, кузнечики у ног,
сомлел соседский кот на плиточной дорожке.
Ты отгоняешь прочь цветочный табунок,
встаёшь из-за стола, отряхивая крошки.
И всё ещё – оса над чашкой голубой;
и всё уже – как есть, и не в чем сомневаться.
И фотку бы в альбом: «вот это – мы с тобой»…
Но это – я и ты – в свои невосемнадцать.
И надобно опять – в прозябшее жильё –
отважиться на жизнь с повадкой постояльца –
в болезни и нужду, в безлюбие твоё, –
чтоб не пускать корней и смерти не бояться.
* * *
От земли поднимутся холода,
незаметно с ночи повалит снег.
Ты увидишь небо из-подо льда,
ты проснёшься рыбою, человек.
Неусыпным оком гляди во тьму,
серебристым телом – плыви, плыви…
И не думай: «Это зачем Ему?», –
всё, что Он ни делает – от любви.
Не ропщи, что речь твоя отнята,
не по небу ходишь, не по земли.
Если рыбе дадена – немота, –
то самим дыханьем Его хвали.
* * *
Щебет в потёмках памяти – птичий прах.
Шепчет, лепечет, плачет сплошная нощь.
Шаришь в её пещерах, её шатрах, –
всякую вещь на свету превращая в дождь.
Манишь её, обманываешь, зовёшь,
то ковырнёшь, как денежку из коржа.
Тащишь за краешек ветошь – и всё же рвёшь.
Тронешь – железо, вытянешь – та же ржа.
И покидаешь, глядя через плечо,
прошлого опустевшее шапито.
Шепчется, плещется: всё ещё, всё ещё… –
там, где уже никто, никогда, ничто…
* * *
Тупая усталость, предсмертная дрожь, –
как будто по снежному полю идёшь.
Как старая Герда – любовь во плоти –
застыла, забылась и сбилась с пути.
И меркнет рассудок, и сумрак – вокруг,
и дремлет под снегом ненайденный друг.
Забвенье, затишье, и дело – к утру,
сухие былинки звенят на ветру.
И слышно, как в норах – во мраке парном –
полёвки хрустят припасённым зерном.
И манит подземный мышиный уют.
Но белые волки призывно поют…
И кто-то по следу – из далей иных –
уже подъезжает в санях ледяных.
* * *
О.И.
Как речная рыба по стуже мрёт, –
по любую сторону правоты
изгибайся, бейся об этот лёд,
умоляя: воздуха и воды…
Золотою сукровицей кропи
эти льды и воды угрюм-реки,
проходи насквозь, выживай, терпи,
раздирая жабры и плавники.
Чтобы после – в долгий июльский зной –
в наступившей неге и немоте
прикоснуться выструпленной спиной
ко ступне Идущего по воде.
* * *
Я видела – в лугах его, далече, –
как, обгорев, но ран не замечая,
он бродит, пряча розовые плечи
среди густых метёлок иван-чая.
И я слыхала – смертная, мирская, –
как на чужом наречьи незнакомом
он пел, тяжёлых век не размыкая,
кому не знаю: птицам, насекомым…
И мне казалось, будто в этом теле
ему легко среди травы и зноя…
И облака всё посолонь летели
кибиточками в Царство неземное,
уже звала не Волга, но – Валгалла,
и отцветало пёстрое, простое…
И я жила, пока ещё мелькала
его спина в зелёном травостое.
* * *
Всяко хищного хитрого зверя во мне излови,
облегчи не ручную поклажу – сердечную кладь.
Научи меня, Господи, той нетелесной любви:
не лицо дорогое – любить, не объятья – желать.
Зверь и впроголодь жив – не кормлю, не давала бы пить,
да сама угасаю – близнец не по крови родной.
Научи меня, Господи, так незлобиво любить,
чтобы алчущий зверь не метался по клетке грудной.
Научи меня, Господи, видеть очами любви
не своё отражение в муже – подобье Твоё,
чтоб не выло, не корчилось, изнемогая в крови,
то дитя, одичавшее с голоду, яко зверьё.
* * *
Через целую жизнь – отгордившись грехами отцов
и наделав своих – наконец, принимаю сиротство.
Чёрно-белые карточки милых моих мертвецов
в неопрятном альбоме теряют портретное сходство.
Я вас помню не так… Я за вами иду по пятам.
Вы такие как есть, – это мой коленкор изменился.
Призакроешь глаза – и как будто проснулся не там.
И как будто не жил, а кому-то навязчиво снился.
В подмосковье весна – захолустному снегу каюк,
мать-и-мачеха прёт и на Пасху такая отрада!..
Улетевшие птицы, ну как там обещанный юг?
А у нас тут земля проседает, корёжа ограды.
За любой недогляд плотяное пуская на слом,
землеройствует жизнь… Но, порою, привидится снизу,
будто небо меня задевает своим подолом –
я тихонько лечу, ухватившись за синюю ризу.
* * *
Проверенный фокус: «А может ли быть, –
как только его начинаешь любить,
вот тут-то и вся недолга.
Он сядет в постели, нашарит носки,
забудет значение слова «близки»
и двинет в бега – на луга.
А ты остаёшься не то и не сё:
посмотришь Кокто, почитаешь Басё
и всё… И не мил белый свет.
И маешься – дурья седая башка, –
как будто до смерти четыре шажка.
В ответ – физкультурный привет!
И шлёшь его лесом, и шлёшь ему вслед…
Хранишь его тапки в шкафу, как скелет.
(Ан, – можешь! – любить «подлеца».)
А что остаётся? Вот так и живёшь:
и сраму не имешь, и воду не пьёшь
с его ледяного лица…»
РОЖДЕСТВЕНСКОЕ
Где зимний ветер навевает сны
о реках неземной голубизны, –
земля застыла, не истратив глины.
Но ангелы в привременном аду
летят и отражаются во льду.
А тот – отставший – смотрит на долины,
застыв на миг в небесном витраже.
И наши отражения уже
одно в другом сквозят неотделимо:
он – с трещинкой кровавой на губе,
играет солнце на его трубе
за долгий миг до гибели салима;
а это – я на новеньких коньках
как будто пролетаю в облаках,
а подо мной – долиною молчащей,
минуя горы, равно – города,
в безмолвии неведомо куда –
бредут волхвы заснеженною чащей…
Неуловимый отблеск золотой
качается над вечной мерзлотой.
А я скольжу по чёрной глади пруда, –
живущая в надежде и нужде
с молением о хлебе и дожде, –
и жду чудес, и не вмещаю – чуда.
Николай Ребер - финалист конкурса 2010 года
У самурая в жёлтом животе
растёт душа как огурец под плёнкой.
Ворочаясь в кромешной темноте
меж желчным пузырём и селезёнкой,
она лежит, свернувшись калачём,
пока не выйдет время или место,
и самурай, пошуровав ключом,
ей дверь не отворит широким жестом.
***
Очнёшься ночью, чувствуя как член
пропавшей экспедиции, и мёрзнешь.
Луна внизу покачивает челн.
Утопленник на палубе и звёзды
играются в гляделки. Баргузин
пошевелит и вынесет к причалу.
И снова просыпаешься: один,
свет вынули, и воздух откачали.
В окне февраль. От лысины холма
затылок отвалился с редкой рощей.
Бежит ручей с заснеженного лба,
а ты, прихвачен сумраком, построчно
фиксируешь прорывы февраля
в твои тылы, где вдруг посередь спальни
застукан одиночеством. В тебя
глядит окно. И ночь универсальна.
Катается горошиной во рту
немое ожидание как будто
под сенью девушек, под сакурой в цвету
очнулась бабочка - и умирает Будда…
И - полубог отлученный - молчишь,
сжимаясь в точку, в косточку от вишни,
один в постели, в комнате, в ночи,
ещё не спишь и ей уже не снишься.
13
Глядя в оба, вполне вероятно, скользнув по ушам,
за затылком скрестить окуляры в сияющий фокус,
и не встретиться взглядом в парадном. Ускоривши шаг,
простучать по ступенькам, слететь в перевёрнутый конус
нежилого двора, обнаружить себя за столом
со старухами в чёрных жабо и дырявых перчатках,
симметрично рассаженных за бесконечным лото,
и потом убежать, унося этот ад на сетчатке.
И потом убежать на пустырь, где пустырь и дерев,
и прохладной реки не видать под ногами. Заплечный
воздух склизок и глинист, и только припавши к дыре
между чёрных корней, услыхать щебетание певчих,
стук опавшего яблока, шорох земли, где земля,
босоногую звонкую россыпь над влажной травою,
и заметить, взглянув на летящего кверху червя,
что зарыт точно статуя, видимо, вниз головою.
Отошли поезда, и отставших попросят пройти -
все, попавшие в огненный фокус, в стальную облатку:
пехотинец в парадном строю спотыкается и
продолжает идти, но уже по нездешней брусчатке,
аматёр-серфингист, шутки ради назвавшись «никто»,
отправляется в вечный круиз, где успев примелькаться
чередуются даты, старухи играют в лото,
и одна голосит беспощадным фальцетом: 13.
***
В мартобре – как всегда – с неба
сыплется едкая пена.
Беспросыпные сумерки. Длинный пустой коридор.
Чей-то шёпот и – чу! – под ногами поехала сцена,
волоча за собою суфлёра и греческий хор.
Я не помню слова
Я не помню слова. Я не здесь. Я уснул в колыбели.
Малохольным Каспаром нелепо
застыл под луной.
Отвратительный сон, точно, выйдя из чьей-то шинели
долго пахнешь чужими подмышками и кобурой...
Ангел с гладким лицом
Ангел с гладким лицом успокоит и вывернет руки.
Поднимите мне веки, я чую за милю подвох:
Мой последний Иисус тупо скормлен блокадной буржуйке,
так что, вряд ли меня доконает ваш кaмеpный
бог.
Параллельный июль
Параллельный июль и поля, ослепительной медью
прожигавшие xoлcт. Я,
наверно, устал и теперь
подпираю косяк, перешибленный вражеской плетью,
потому что не обух по крови своей и т. п.
Ночью выпадет снег
Ночью выпадет снег и набросит во сне одеяло,
и придушит во сне. Вот, пожалуй, и дело с концом.
Так всегда в мартобре – неразборчивый знак зодиака:
То ли рак-водолей, то ли дева с овечьим лицом.
Старт
С оконного стекла стартует муха.
Стартует дождь с обратной стороны.
Создатель смотрит в линзу Левенгука,
внизу петитом набранные мы,
прихваченные влёт киношным фризом,
зависли в 3D-вакууме. Бог
потрёт глаза и отодвинет линзу.
Стартует муха, ready-steady-go:
и карусель завертится, и глобус
обрящет ось, прольётся жидкий кэш,
пробьётся нефть из-под апсид, автобус
взорвётся в Хайфе, тронется кортеж
от Спасской башни в сторону Уолл-стрита,
Спаситель, человеков возлюбя,
увидев свет в районе Газа-стрипа,
успеет лишь понять: земля-земля…
Над стадионом пронесётся «вау!» -
послушный шест, тугая тетива -
выбрасывая ноги буквой «фау»,
взлетит над планкой Исинбаева.
И пaстушок с подгнившими
губами,
как трубочкой коктейльною, дудой
высасывает из оконной рамы
стекло и муху, дождь и нас с тобой.
интерференция
1.
Галлюциногенный полдень в окрестностях Вавилона
шевелит ландшафтом точно клопы - обоями.
Раскачивается кувшин на окне в столовой,
взвешивая перспективы... Переменив обойму,
оберлейтенант Штерн щёлкает зажигалкой,
сплёвывая дерьмо, доминантой гранатомёта
вдавлен в мамаев пах, прикуривает: Пожалуй,
Волга поглотит Рейн и... Шайссе, она проглотит…
2.
Скажем, Удмуртия, утро, рожденье бога:
сходу малюет звёзды, кометы, пульсары, о-да,
пульсары!
землю, луну, Удмуртию, тут же сбоку
улицу имени, ящики со стеклотарой,
мать-проводницу, станцию Бологое,
папу - зачёркнуто, дядю Олега с водкой,
церквы с крестами, спасителя с бородою,
кремль, Москву, президента в подводной лодке.
Далее бог начинает расти, резвиться:
ясли, детсад, средняя школа №,
дети, семья, работа, распяли, спился,
пенсия, внуки, простата, зашился, помер.
3.
Вечер, Ижкар, Удмуртия, привокзальная пьяцца.
Или утро, Париж и улица Коминтерна.
Или Ур, середина нисана - не очень ясно,
где и когда - щёлкает зажигалка Штерна.
Вскрикивает во сне богородица-проводница,
трескаются яйца в гнезде у рухов,
Сарданапал совершает самоубийство,
дядя Олег роняет стакан на кухне,
и глиняный кувшин из вавилонского зиккурата
взрывается черепками в Ижевске. За ними следом
президентская подлодка пересекает линию невозврата.
поглотив и евфрат, и рейн
волга впадает
в открытое
небо
4.
И приидоша ко мне в келию
два беса, один наг, а другой ф
кавтане. И взем тоску мою,
на нейже почиваю, и начаша
мене качати, яко младенца, и не дадяху
ми опочинути, играюще бо.
Oтcyтcтвиe
aбcциcc и opдинaт
кaк cпocoб пpимиpeния c пpocтpaнcтвoм.
Taк дyмaл
двopник, тo ecть дyмaл тaк
кaк чyвcтвoвaл, плывя в пpивычнoм тpaнce
c мeтлoй-вecлoм, пyгaя гoлyбeй,
дoбившиcь oптимaльнoгo cкoльжeнья…
Oн жизнь любил, oттopгнyтoe
eй
cгpeбaя в кyчи мeдлeнным движeньeм.
Oтcyтcтвиe минyт, чacoв и дaт
нac пpимиpит co вpeмeнeм в итoгe.
Taк дyмaлocь
мoгильщикy, и тaк
oн чyвcтвoвaл, пepeдвигaя нoги
пo гpaвию клaдбищeнcкиx aллeй –
peкe, oбъeдинившeй пoкoлeнья…
Oн жизнь любил, oттopгнyтoe
eй
cпycкaя в ямы мeдлeнным движeньeм.
Петров
Сегодня ночью снился мне Петров,
он как живой стоял у изголовья...
И. Бродский
Подводник Петров открывает глаза,
и выплюнув глину и зубы,
встаёт из могилы и видит закат
и месяц, идущий на убыль.
Он движется вверх, подбирая подол
бушлата прокуренным пальцем.
Внизу остывая, кукожится дом
и давит своих постояльцев.
Сомнамбулы лезут на крышу, таясь,
ведомые собственной тенью,
кричит непрерывно ужаленный князь,
застав свою лошадь в передней.
Все валятся в сон, не нащупав перил,
забыв уничтожить улики...
На улице тихо, как будто внутри
воронкообразного крика.
Петров пробирается к Ней в темноте,
чтоб снова застыть в изголовье
(он знает о смерти чуть больше, чем мне
удастся узнать о любови).
А ей будет снится его чешуя
и жёлтые пальцы Петрова,
пока не скомандуют: Лево руля!
И вечность войдёт в полвторого
Тоскана
parco
Тосканский парк подвержен своему
закону преломленья – не дробится
и входит целиком, родимому пятну
подобен на спине. Внизу, на пояснице,
геометрически расставлены стволы
оливковых фигур – куда ни хватишь глазом:
дождутся темноты и вытащат стволы,
и строй сомкнут вокруг белёсой казы.
hotel
С горы в долину - бурый глинозём,
скреплённый изолентой автострады.
Отъедешь чуть: пульсацией цикадной
кричит трава, поросший парком холм,
свет лоскутами, в полутени скрыт
отель – войдёшь, и тишина повиснет...
Портье протянет ключ и пачку писем,
что ждут тебя лет триста, может быть.
raggio
Закатный луч продавит изнутри
седеющий ландшафт, играя перспективой:
то церковь выпятит, то чёрные штыри
в углах холста, то горные массивы,
то выполощет небо на ветру,
то сунет пальцы в рощу как в перчатку,
то пропадёт и выскочит в дыру,
и полыхнёт в лицо, и подожжёт сетчатку.
spiaggia
Ляг на спину и глянь из-под руки:
песчаный пляж похож на центрифугу,
где в центре оседают старики,
а дети по краям, и движутся по кругу.
И в несколько часов закончен
полный цикл
перемещения с периферии к самой оси.
Грибок над головой качнёт внезапный цирк,
и клоун надувной матрас уносит.
Odysseus
Неявный Одиссей глядит с холма на порт:
ливорнский – он похож на
генуэзский.
Мозг как могучий скан суёт картинку под
лекало памяти, под выцветшие фрески
из квази-детства, отрочества... В них –
там тоже корабли (и список вот остался),
шаланды полные – но тут программный сдвиг,
и следует сплошной поток конфабуляций...
Петляет по холмам в просроченной траве
(но, строго говоря, он тупо смотрит в google)
и ищет, приставляя трафарет,
прямоугольный дом и левый верхний угол,
и движется – скорей всего по кругу.
А берега пусты. Итаки больше нет.
предостережение
Блюди себя, не дай себя нарушить:
один надрез или один прокол
и - брызнет свет на белый кафель в душе,
и шестерни посыплются на пол.
Что там ещё? Плевочки, нематоды,
подлунный мир и прочий - в водосток.
Душа прольётся (так отходят воды)
и бог скользнёт наружу между ног.
Ты - перепуган - выскочишь из ванной,
порез на пальце пластырем обвив,
а здесь уже - ни нас, ни папы с мамой,
ни веры, ни надежды, ни любви...
Мария Маркова -
финалист конкурса 2010 года
***
Об ушедших вслух не говорю.
Все они оплаканы от сердца.
И под снегом неба на краю
я для них рубашечки крою,
чтобы каждый мог потом одеться.
Выйдет Вера, чистая, как свет,
и ресницы длинные поднимет.
Выйдет Рая, а за нею – дед.
Деду восемь или девять лет,
а у Раи – праздник, а не имя.
Для её небесного крыла
тот рукав из самого земного
полотна полынного, льняного
отпевает целый день игла.
Будет прах в сиянье облечён
и спасён от смерти и распада.
Станет прах одной из жёлтых пчёл
в облаке сиреневого сада.
Пусть в саду, над лугом и в лесу
пчёл моих за то, что рядом были,
держит этот воздух на весу
легче лёгких ангелов и пыли.
***
Как приснилось – сентябрь размытый,
переезды, сплошной самосуд.
Смотришь, двери и окна открыты,
облака на осенние иды,
словно овцы, покорно идут.
То, что с нами сейчас происходит –
ерунда. Отрекаясь, поймёшь.
Мелкий дождь опускается в воду
и даёт свои светлые всходы
под водой, как пшеница и рожь.
Это кажется, что постоянно
нас за пазухой к смерти несут.
Всё впервые – и поздно, и рано.
Оглушённый, зарёванный , пьяный
выйдешь в люди – очнёшься в лесу.
Мир был маленький, стал – абсолютный,
незамыленный глазом предмет.
Человек, как вишнёвая лютня.
Ущипни меня. Музыка смутно,
по наитию выберет свет.
***
Всё выдыхаешь временный глагол,
холодный воздух, август, винный сумрак,
где ты прозрачен, выскоблен и гол,
как будто умер.
Наказываешь обернуть листвой,
запомнить так, в рубашке наизнанку,
с высоким лесом, с белой головой,
с бескровной ранкой.
А лес шумит: конический, прямой,
великоватый, гибкий, старомодный,
невыразимый, медленный, живой,
прохладный, плотный.
Лицо поднимешь: где-то высоко –
не ласточка, не птичье целованье –
а, правда, смерть, обнявшая легко
весь мир словами.
Адресат.
Никогда я тебя не увижу,
собеседник ночной, адресат.
Мы с тобой не становимся ближе,
даже если друг другу писать.
Словно воздух бумажный на пробу,
пара строк неизвестно кому.
Крутани этот маленький глобус.
Поцелую тебя. Обниму.
***
Отступившим за темноту,
времени за черту,
нам зачтут немногое:
сор этот, суету,
бесконечное воинство слов, брожение букв,
горла – дудочку, желобок стеклянный, мундштук.
Звук, вода водой, что насквозь всегда проходя,
длится дольше осени и дождя.
Так сидишь и думаешь между стеной и той,
что на стол накрывает и ставит кувшин с водой,
что всему на свете есть имя, и вот сейчас
безымянный кто-то в огонь помещает нас.
Что горит рука твоя правая, что щека –
всё одно, выходит глиняная строка,
обожжённая строчка, красные голыши –
человечки весёлые с жарким ростком души.
Даже женщина эта, стоящая у плиты, –
черепок с горящим маслом, и даже ты –
со-творящий – вина и жажды простой сосуд,
над которым воду и время всю жизнь несут
и проносят мимо. Лишь капля перепадёт.
Тот кувшин с водой на столе,
да вот этот год.
Этот год подступит к горлу, как звук глухой.
Снег секущий и лист, слетевший с ветвей, сухой.
Закрывай же ставни, пока не ворвался в дом
длиннохвостый борей с обветренным белым ртом.
Нас настигнет ноябрьский холод, и льдом скуёт
хоровод омертвелых граций и уголь вод.
Пусть идёт по рыбьему следу на самом дне
антрацитовый всадник на призрачном скакуне.
А потом приснится:
из памяти, темноты,
сам себе навстречу выходишь и плачешь ты,
оттого что никем не узнан, и гол, и мал,
оттого что всадник тебя на скаку поймал.
На лету из воды Ахерона, из мглы веков,
из толпы слепых растерянных стариков
просто выхватил тень твою, в чём её умерла
мать-земля сырая, –
голос и два крыла.
Только сон всё это.
Очнёшься, услышав, как
глубоко внутри колотится твёрдый знак.
Утром ляжет снег. Онемеет во рту язык,
словно он от света и слова давно отвык.
Посмотри вокруг: не прочитан и не объят –
целый мир, в котором бессмертные люди спят
под напев борея и стук голубых копыт.
Не рождённый,
с ушедшим обнявшись по-братски,
спит.
***
Вечную разлуку не охватишь.
У ворот недосыпает Пётр.
В темноте дитя встаёт с кровати
и к нему по ниточке идёт.
Райский голос, ласковый фонтанчик.
Снятся слёзы падающих вод.
Был он горек, выпитый стаканчик.
Бог увидит и ещё нальёт.
Смертные на чудо уповают,
отрываясь от земли. Она –
тёплая, пахучая, живая –
легче пуха птицы, крепче сна.
В щёлочку заглянешь, замирая,
и лица потом не отвернуть.
Дай нам по чуть-чуть любви и рая,
рая и любви когда-нибудь.
***
Как будто я помню, куда приведёт меня память,
пчела повивальная: плакать и медленно падать.
Терновый мой вестник, последний мой провожатый,
надкушенный, звонкий, к щеке опалённой прижатый.
Как будто я знаю на том же – своём – языке,
какая из улиц спускается к самой реке.
Там всё ещё заросли, белые цветники,
ивовые заросли, дымчатые венки.
Полощут бельё, и вода забирает на дно
то ленту, то юбки воздушное полотно.
Одна наклоняется. Икры блестят от воды.
И овод гудит. И вода размывает следы.
Другая под нос напевает, свивает жгуты.
Над ней стрекоза, синева, пустота высоты.
Так просто, как всё, что вокруг происходит всегда –
и овод гудит, и следы размывает вода.
Как будто я вижу, вот тут подглядела случайно,
как падает камень, как щепку уносит, качая.
С корзиной тяжёлой идут, поднимаясь, легки,
неясные тени, забытые старики,
совсем ещё юные, гибкие – не спугни.
Они ведь уверены, что совершенно одни.
***
Лето странное, лето пустое.
Постоянно тревожат дожди,
и деревья, уснувшие стоя,
прижимают кукушек к груди.
"Кукушонок ты мой, кукушонок", –
повторяют во сне тополя.
А под ними лежит пастушонок
и над ним проплывает земля.
Он пасёт Козерога и Рыбу
в голубом молоке у реки
бесконечно, как прошлое, ибо
мы проснёмся с тобой – старики.
Мы проснёмся у самого рая
под дождём и узнаем тогда,
не кукует ли кто, отмеряя,
нашу длинную жизнь без следа.
Мы проснёмся у самого рая
и увидим, как ночью, зимой,
пастушок в молоке погоняет
Козерога и Рыбу домой.
***
Женечке Щербаченко.
Говоришь, говоришь, и впустую,
словно вышла стоять на ветру.
Там, где молча ввели запятую,
я нечаянно слово сотру.
Было слово моим продолженьем,
шумом ливня, водой в желобке.
Я писала о девочке Жене
с красным яблоком в бледной руке.
Всех нас детство слегка опалило,
подменило, к черте подвело.
У кого – голубые чернила.
У кого – из бумаги крыло.
Это временно, это неважно.
Жизнь проходишь, как лес, полутьму.
Мой несносный ребёнок бумажный,
я кому говорю тут, кому?..
Ноябрьская эпистола.
М.М. К.К. salutem plurimam dico.
Вот снег идёт из меленького сита,
а я спешу, озябшая, домой,
где – ножичком надрезано, открыто –
лежит письмо.
Какое море в нём ещё сочится,
какая тень вычитывает то,
что занимает сушу и страницу,
не оставляя строчки на потом?
В нём что-то есть – словами не осилить –
искомое. Блаженная тоска
по городу, застывшему в России
в гранитных сероватых облаках,
по паруснику на Адмиралтействе,
летящему неведомо куда,
по призраку исчезнувшего детства,
по матовому зеркалу пруда.
Не все дороги пройдены, подруга,
и свет маячит где-то далеко,
пока на золотое солнце юга
Балкан выходишь глянуть на балкон.
Гипербореи северная осень
легко прошла. Во сне к тебе, белы,
морозный яд архангелы приносят
на кончике сверкающей иглы.
Ужаленная, ты встаёшь напиться,
подносишь чашку с трещинкой ко рту,
и сонная выпархивает птица
из темноты – обратно в темноту.
Ещё сведёт пространство воедино
и сон, и явь, и берега морей.
– Как звать тебя? – спрошу.
– Екатерина.
…анапест, амфибрахий, ямб, хорей,
рифмованные письма, чья изнанка –
молчание, известняки, трава.
Прививка века – мраморная ранка –
из жизни извлечённые слова,
всё то, что применимо в обиходе
и будет повторяться нами впредь –
мы говорим о смерти и природе
бессмертия из страха умереть.
Подумаешь о временном, смущаясь,
письмо отложишь, повторяя вслух:
не признаю, не верю, не прощаю,
я – нем и глух.
Вся прелесть языка в тебе проступит,
частица не, божественный акцент.
От жизни – ни поблажек, ни уступок,
ни мелочности, ни семейных сцен.
Есть что-то большее, чем срок, граница,
чем видимое глазу вдалеке.
Возможность знать – и не остановиться
в своей всепоглощающей тоске.
Ещё вернётся всё, ещё вернётся –
и северной столицы сквозняки,
и бледное дымящееся солнце,
и тяжесть замерзающей реки,
пока ноябрьский август побережья,
имперский сон и музыка в груди
тебе напоминают, как и прежде,
о чём-то, что осталось позади.
Ты выйдешь утром, сон переживая,
почувствуешь, как боль твоя тонка,
а это я с обычными словами –
издалека.
Ольга Хохлова -
финалист конкурса 2010 года
* * *
она горчит как память. как вода
прозрачная,
но плотная на ощупь
во сне
перемещая города
течет во мне - без
страха и стыда
и совесть - как
исподнее - полощет
а мне-то что? я
маленький и злой
с прокуренной по
кухням головой
в серсо играю с
ангелами нимбом
они мне шепчут в правое: давай
другие шепчут в левое: давай
и - либо ты упал и
умер, либо -
ступай во двор и
мелом нарисуй
все то, что эти
ангелы несут
в прозрачных ртах
своих и перьях белых
все то, что отрицал и
признавал
рисуй о том, что мир
- безбожно мал
что ты за ним никак
не поспевал
покуда смерть в тебе не подоспела
* * *
уже холодает
немного - и все
застынет
пойдем - захрустит
сломаем - и не
заметим
мы будем держать друг
друга
среди пустыни
за руки - так -
как держат только
слепцы и дети
и нам - что гладь
морская, что твердь земная -
мы все пройдем,
ладоней не разнимая
и наше счастье - то,
что без дна и края -
случится
на условности не взирая
что там еще случится
мигалка скорой
застывший - словно на
снимке - пустынный город
насквозь застывший,
насмерть
без аллегорий
и первый хруст
отчетливый
под ногою
* * *
анна анна очнись ты очень больна
береги голову анна
она одна
ночь твоя раскаляется
добела
но все равно - черна
бабка твоя цыганка -
дурная кровь
слышишь стучит сердечко:
открой открой
думать не вздумай
анна не открывай
это молва пришла тебя
добывать
это уже горит и ещё
несут
анна я знаю чем завершится суд
что успокоит зуд
.. я бы обнял тебя милая если б мог
но это жар горячечный
монолог
ты ошибалась детка неся в бреду
всякую ерунду
память запри
как называл забудь
лопнуло небо и покатилась ртуть
не выбирая путь
свет упразднен. это дают отбой
что там за тип - с
крыльями и трубой
..
анна очнись
нарочный за тобой
* * *
делай
что пожелаешь -
и голос, и слух
забери
серебристую жизнь,
колокольчик у райской
двери
накажи. подвяжи поплотнее бинтом язычок
что он там заливал. что он врал о тебе дурачок
это он что ли лгал -
будто ты не спала по ночам
умудрялась бумажные
письма писать москвичам
коренным и молочным
садовым, бульварным -
любым
это ты что ли всяких
из них обещалась любить
что же ты не звучишь
что ли ты
захлебнулась в весне
что же ты не звенишь
не звонишь
что же ты не как все
отзовись. оглянись: для тебя
замерла тишина.
отзвонись.
расскажи, что мертва. расскажи, что больна.
расскажи, что весна
приходила сегодня в ночи.
делай что пожелаешь,
что хочешь.
хотя бы молчи.
* * *
... говорить ли. молчать ли. придумать ли новый
словарь.
черепичная кровь. черногорского сна киноварь.
голубая простуда
залива.
зануда-звезда.
ничего не вернуть.
никогда не вернуться
туда.
насекомым наречьем
стрекочет славянская речь.
я стучу у дверей. отвори. я пришел, чтобы лечь.
чтобы эта гора.
этот воздух.
и эта вода.
чтобы вся эта жизнь
проросли сквозь меня
навсегда.
не гляди в мои сны.
ты ошибся - у нас
впереди
ничего не осталось.
ты тоже - оставь. не гляди.
жидкий глянец лагуны
сгустил жидкий профиль горы
мои пальцы чернеют от
снятой с плода кожуры
твои губы красны как
запрет
как секрет солоны
словно в медленном
фильме: залив-небеса-облака
чей-то голос в
наушниках молится: не отпускай..
дорогой мой. любимый. родной.
что мне делать,
скажи:
говорить ли. молчать ли. придумывать новую
жизнь.
* * *
меня заставляли
плясать под дудку
меня заставляли
плясать под дудку
меня заставляли
плясать под дудку
но мне-то что
я так плясала, что
было жутко
я так плясала, что
было жутко
что наблюдателям было
жутко
зато
мои ступни до крови
разбиты
до самой кости о
камни сбиты
мы породнились - вот
эти плиты
теперь мои
и этот ветер и горы
эти
и ты
который за все в ответе
за то
что мне не хватило этой
любви
* * *
это словно тебе
запретили боль -
не боли, сказали, не
смей
это словно тебе
запретили смерть -
ты стоишь промеж
тополей
с аккуратной дыркой
промеж бровей
и течет по щекам елей
эта так проходит твоя
весна:
тополя и выше ноля
это алый парус у
корабля
и единственный
- у руля
ни за что не дрогнет
его рука -
его цель близка
это ты - на пристани
февраля
под ногами плывет
земля
словно боли нет. словно смерть легка
и никто не стрелял
пока
* * *
лети говорит лети
крылышки расправляй
а у меня размах - не
ахти
а неба столько, что
не вместить
вот и сижу повторяя эти лети-лети - глупая баттерфляй
а у меня от жизни остался
вечер и ночь, и - всё
и даже Бог - и Тот меня не спасёт
Он
Сам решил - у бабочек нет души
вот потому - до
рассвета - дыши дыши
как это будет - там -
темнота навек?
ну и не страшно. не видно - не страшно ведь.
мне не вместить - как
это - умереть.
остается дышать.
остается лететь лететь.
* * *
и река пересохла, и
горло
и умолк колокольчик
дверной
начинается горькое
соло
за твоею спиной
то ли слева звучит,
то ли справа
не поймешь кто там
друг или враг
льет
миндальное горькое брава
пред очами зевак
льется в правое
[левое] ухо
голосок неземной
и как девочка плачет
[как шлюха]
всей своей глубиной:
над разбитою чашкой. коленкой.
над разбитой судьбой.
над собой. над прохожим калекой.
над тобой.
Олег Горшков -
финалист конкурса 2010 года
vremechko.net
Затрапезная осень, промозглая тмутаракань
–
лишь роптанье ветров да простуженный лай кабысдохов
тормошат тишину, и выходишь куда-то за грань
оголтелой эпохи. А, впрочем, причем тут эпоха
гуттаперчевых цезарей, спешно доящих свой рим,
и румяных мессий, расторопно торгующих словом?
Время – юркий сурок, что грызет и грызет изнутри
листья жизни твоей, убывающей так бестолково.
Время – нечто в тебе, а не что-то и где-то ещё,
одурачишь сурка, и мгновенье всё длится и длится.
Даже сумрачный хронос, дотошно ведущий свой счёт,
не исчислит его... И летит уже белой латиницей
нескончаемый снег, летописец и вестник зимы,
заполняя собой пустоту между горним и дольним,
между словом и словом. Из толщи небесной, из тьмы
снег свободно летит, и, едва прикоснувшись к ладоням,
истлевает за миг, и ты чуешь, безбожник, по ком
сельский колокол бьет, расщепляя в тоске безрассудной
это vremechko.net и его pokolenie.com
на отдельные судьбы.
Deus ex machina
… И тогда померещится жизнь, но уже
это будет иной инфантерии лагерь –
без исчисливших альфы с омегами алгебр
и бессонных себе самому сторожей.
Это будет иной – невозвратный – поход
по лазейкам змеистых, замедленных улиц –
где бредут пехотинцы, от ветра сутулясь,
будто бредя об участи прежних пехот –
безымянных, безвестно пропавших. И там,
где зима небывало тончайшей настройкой
всех своих духовых, выдыхающих сроки
и времен несмолкаемый трам-тара-рам,
обещает сыграть, наконец, тишину,
там, конечно, иная война приключится.
И почувствуешь холод колючий в ключицах,
и нельзя проиграть будет эту войну,
как нельзя победить в ней, добравшись до дна
тишины, неизвестной тоски, снегопада
и внезапного бога… нельзя и не надо…
и мерещатся – бог, снегопад, тишина…
Урожай камней
1.
И корни травы, и стрекочущий мир над ними,
где каждый сверчок – местечковый орфей, философ,
они об одном: человек это тьма, не имя
не что-то ещё, он лишь смутный итог вопросов
к себе обращенных, по ним и сочтешь на пальцах
число своё зыбкое…
Голос же твой пыльцовый,
и шаткий твой шаг,
и лицо,
и глаза скитальца,
и сбивчивый почерк, рисующий дебри слова –
всё это изнанка, которой с нуля, с зачатья
наружу ты вывернут.
Вспыхнув, так быстро меркнет,
так буднично тает в непрочном и тесном платье
ветшающей плоти живой матерьял для метрик.
А впрочем, и в метриках выцвели все чернила,
пока тут стрекочет сверчок и качает остов
смешного кораблика, скрытого донным илом
истлевших времен.
Ты постой и послушай просто.
2.
Ну, вот она, эта скудная summa summarum –
всё, что собрано в соре прошлого по мгновенью.
Ты порой окликал себя всё же в столпотворенье
нескончаемой битвы своих скоморошьих армий,
что воюют в тебе лишь затем, что они воюют.
Окликал и как будто с войны возвращался, или
это только казалось, но были мгновенья, были…
Слышишь, сыплет щегол неизбывное – фьюить, фьюить,
видишь, вязнет во облацех, тонет, качнувшись в луже,
опрокинутый город – пылинка, кораблик, птица,
часть бревенчатой речи, с которой успел сродниться,
и чем ближе предел, тем родство это глубже, глубже.
Как же ветрено, боже – столбами кромешной пыли
завихряется прошлое – тени, погосты, лица,
валтасаровы пиршества, омут, черта, больница,
и потом тишина… это было, всё это было,
это то, что ты есть, с невесомым своим, убогим
урожаем камней, но покуда ещё не вышло
время их собирать, во облацех и выше, выше
всё блуждает кораблик, пытаясь тягаться с богом…
3.
Надломившись, хрустнет ветка в загустевшей тишине,
и взметнется занавеска в чьем-то пристальном окне.
И замрешь во всей крамоле на миру и на ветру,
пыль – столпом краеугольным, время – пылью, подобру-
поздорову заводного не унять теперь сверчка,
что за ключик, что за слово так заводит дурачка?
Пыль глотая, он стрекочет граду, миру, муравью
всё беспамятней, всё громче жизнь мелькнувшую свою,
и каким-то чудом длится, длится эта стрекотня
тридесятую седмицу нескончаемого дня.
Что ни звук – пыльца и споры. Ну же, ври и ворожи,
видишь, как травинкой сорной прорастает снова жизнь,
как из ветки по надлому выступает млечный сок –
словом вспыхнувшим ведомый, ворожи и ври, сверчок,
выговаривай по слогу, проговаривай тщету,
что б там ни было, у бога каждый голос на счету –
бормотанье, посвист, лепет… Растворившись в стрекотне,
гаснет день, но всё теплеет свет в распахнутом окне,
всё цветет окрест цикута – горький вкус пыльцы во рту,
и легко стоять как будто на миру и на ветру…
Что там борей и время носят, что поднимают вновь на щит? –
тщету и сор. Ты заперт в осень, военнопленный той тщеты.
И зябкой азбукою морзе с рефреном
жалящим одним
который век трезвонит морось по кровлям града жестяным,
как лепта в милостынной кружке. И вся война твоя и
мир –
круженье над гнездом кукушки, пальба из глиняных мортир,
блужданье в сумерках по следу цикад в безмолвных дебрях трав.
Но будет твой глагол последний, как в детстве, темен и картав.
Вот всё, что горнему завхозу предъявишь в срок, и всё же ты,
цепляясь пальцами за воздух, идёшь по терниям воды,
по этой слякоти гремящей, и шелестит листвой с небес
всё ближе, явственней и чаще воздухоплавающий лес,
шумит прощальной небылицей, итогом всех потешных вер.
Там из разбуженной грибницы растут грибы звучащих сфер,
пыльцу и споры сыплет ветер, и жизни призрачный поток
бурлит вдали, и бредит смертью тоски нетленный мотылек,
перелетая век за веком в своем легчайшем естестве
от человека к человеку – из тьмы на свет, из тьмы на свет…
Приходит время медленнее жить…
Преследуемый собственною тенью,
вновь сознаешь, что жизнь принадлежит
свихнувшемуся богу нетерпенья.
Не то с чего б так яростно частить
колоколам к заутрене, с чего бы
такая разоряющая прыть
у мытаря-борея? Смотрит в оба
неясыть-осень, только оступись –
подхватит, понесет с листвой и дымом
в кромешную беспамятную высь
с ожесточеньем неисповедимым.
Борей всё сыплет зябких голосов
толченое стекло, но ты не слышишь,
и свет качнется, будто свет, как софт,
скачать возможно, кликнув небо мышью
слепой тоски, как будто можно впрок
налюбоваться хрупким этим светом,
всё выговорить в смуте беглых строк,
напраздноваться, надышаться ветром,
взять если не уменьем, так числом
проб и ошибок, чтобы, пусть отчасти,
пусть лишь на миг, почувствовать потом,
как нестерпимо призрачное счастье.
Вот и несет кочевника поток –
непоправимо, властно, неустанно,
и снова ускользает между строк,
в тщете словес глагол обетованный,
безмолвно гаснет в пене голосов,
в пустынях Мегафона и Билайна,
и чудище вращает колесо –
стозевно, обло, голодно и лаяй.
Приходит время… что ж ты от него
всё прячешься, цепляешься за вещи,
которым имя – пища жерновов,
из полымя да в пламя перебежчик?
Зачем бежишь?.. Но, сколько ни проси,
как ни пытай скитальца, нет ответа,
лишь «мене, мене, текел, упарсин»
–
колокола трезвонят несусветно…
Евгению Коновалову
Ты в сумерках вязнешь, но всё же идёшь туда,
где небо, почти обмелев, пропадёт в человеке,
становишься воздухом, запахом книг, аптеки,
настоек, что пьются по осени, как вода –
глоток,
и не вспомнишь, чем принято жить, какой
слепой часовщик шестерню оголтело вертит?
Ты просто живёшь и бредишь одной строкой,
всегда ускользающей, снова швырнув на ветер
связку невнятных, гортань пережёгших слов,
и что тебе до незрячих часовщиков?
То бесом борей закружит, то рухнет ниц,
чужим притворившись, на плутни и прятки падким,
но ты узнаёшь его снова по отпечаткам
носимых им веток, вселенных, песчинок, птиц.
Вы, кажется, накрепко связаны – ты и он –
какой-то одной по-младенчески глупой верой,
и ветер смеётся, сдирая с шипящих крон
иссохшую кожу испуганных насмерть скверов.
И как же тебе нестерпимо легко и тесно
на зябком ветру в хламиде своей телесной.
Закрываешь глаза, чтоб о чем-то с собой
помолчать.
В глубине тишины, за румяною корочкой речи,
правды всё солоней, всё насущнее и безупречней,
их бессловный язык не нуждается ни в толмачах,
ни в пустых златоустах, бряцающих в душную медь.
Закрываешь глаза, чтобы там, за изнанкою зренья,
вспять глядящий зрачок различил очертанья сирени,
треволненье ветвей и безлицую девочку-смерть.
Ненасытная птица, что пряталась в детской руке,
пьёт скудеющий свет, и с продрогших ветвей лепестками
осыпается небо, и булькает тьма под мостками,
а бычок всё идёт по качнувшейся шаткой доске.
Хрупко, ветрено, больно… и сколько ещё небесам
осыпаться вослед выходящим из вечного боя?
И спохватишься жить, доверяясь молчащим с тобою
богу и муравью. Но никак не словам, не словам…
Здесь праздник всё же был, но вышел вон
не узнанный никем – мир то и дело
бряцал в кимвалы с верой оголтелой,
и самозванцев чествовал... а он,
не требуя ни власти, ни хвалы,
присаживался в сквере на скамейку
к чудным волхвам в ушанках из цигейки,
но, будучи с похмелья, и волхвы
его не признавали. Наугад
он дальше брёл, он обращался снегом
и воздухом, насвистывал на беглом
синичьем языке, пока ягнят
своих молчащих, свой елейный хлеб
мир пожирал под медный гул кимвала,
и утро всё никак не наставало,
и тьма ползла в пустующий вертеп.
За вещностью, за тонкой плёнкой сфер,
в тех ойкуменах, что за гранью зренья,
мешая запах снега и сирени,
всё ворожил усталый парфюмер
над колбами времён, но, видно, дух,
им сотворённый, выветрился где-то –
ни тишины, ни праздника, ни света,
одни слова, что вновь бормочешь вслух.
Но здесь, в столпотворенье голосов,
не вспомнит даже колокол набатный
все без вести пропавшие когда-то
потешные полки озябших слов…
А тьма ползла, и так из века в век…
Но ветер треплет белые страницы,
и спящему младенцу в яслях снится
снег, пахнущий сиренью, тихий снег…
Ветер сфинксам ерошит гривы,
времена покачнув, и вот,
зыбкой Невскою перспективой
Грибоедов гулять идет.
Книгочей и насмешник, дока
в кропотливом искусстве жить,
он бормочет: «Печаль-жидовка,
здравствуй – вот я, твой вечный жид»,
но слова застывают в глотке,
немота и морозный пар…
В зябких сумерках мчат пролетки
оголтело, как на пожар.
Вот он, жизни небрежный росчерк,
мимолетный, с наклоном вниз,
и трубит в небеса извозчик:
«Сучий потрох, посторонись»!
Но куда там – не отстраниться
от набухших сырых небес,
водит гения по столице
непокоя вертлявый бес.
Вот и слышится время оно,
вот и дышится невпопад,
и египетской тьмою полон
белый увалень, снегопад –
исповедник и провожатый,
всё не так одиноко с ним
ожидать и жнеца и жатвы,
и не жить ожиданьем сим.
Грибоедов идет всё дальше,
безрассуден и отрешен,
если кто и окликнет даже,
всё равно не услышит он.
Пахнет свежей известкой город
там, где Ноев ковчег из глыб,
где коринфский наряд собора
с воронихинской взят иглы.
Дальше, дальше… во время оно,
что истерто до черных дыр,
тонут в сумерках Мост Зеленый
и Серебряные Ряды.
Дальше, дольше… ломают волны
лед у Биржи – прощай, зима.
Александр Сергеич, полно,
это горе не от ума,
лишь бы не поспешить с итогом,
не прервать вековую связь.
Всё плывет по пустынным стогнам
грибоедовский топкий вальс.
«Lasciate ogne speranza, voi ch'intrate»
Dante Alighieri
Се бормотал смешной сверчок за печкой:
в кромешный дождь, похожий на потоп,
по улочкам поплывшего местечка
блуждает обветшавшее пальто.
Закутавшись в самом себе плотнее,
цигейковый поднявши воротник,
оно бредет по тонущей аллее,
по непролазным хлябям напрямик.
Окрест не умолкает зябкий шепот
продрогших лип, молящихся о нём,
как будто и поныне дышит что-то
в укромной тьме под штопаным сукном,
припоминая век, дорогу, имя…
И, вымокнув до нитки, существо
из драпа и дождя вдруг приобнимет
древесный ствол, приветствуя его
пустыми рукавами в безглагольной
взыскующей тоске, замрет столпом,
делясь обжитой, в швы проникшей болью
и так и нерастраченным теплом.
И, словно преисполнившись от этой
насущной траты, выдохнув ой-вэй,
бредет в обетованный омут, в гетто
воспоминаний – к призракам своей
пустыни одиночества – вот лавка,
где весело бранятся молотки
жестянщика, вот скрипочка, заплакав,
вновь разрывает небо на куски,
вот рыночного дня картавый идиш,
и тополь, что ютится у реки.
Оставь, входящий… ты уже не выйдешь
отсюда, всем надеждам вопреки.
И всё, что ты увидишь здесь и встретишь,
от лебеды до белых облаков –
пустых одежд пылящаяся ветошь,
суконный хлам на вешалке веков.
По улочкам поплывшего местечка
в кромешный дождь, что льет по четвергам…
Не то смешной сверчок бубнит за печкой,
Не то весь белый свет трещит по швам…
Юрий Смирнов -
финалист конкурса 2010 года
СНАРЯДЫ
Лейтенант Александр Чурин,
Командир артиллерийского взвода,
В пятнадцать тридцать семь
Девятнадцатого июля
Тысяча девятьсот сорок второго года
Вспомнил о боге.
И попросил у него ящик снарядов
К единственной оставшейся у него
Сорокапятимиллиметровке
Бог вступил в дискуссию с лейтенантом,
Припомнил ему выступления на политзанятиях,
Насмешки над бабушкой Фросей,
Отказал в чуде,
Назвал аспидом краснопузым и бросил.
Тогда комсомолец Александр Чурин,
Ровно в пятнадцать сорок две,
Обратился к дьяволу с предложением
Обменять душу на ящик снарядов.
Дьявол в этот момент развлекался стрелком
В одном из трех танков,
Ползущих к чуринской пушке,
И, по понятным причинам,
Апеллируя к фэйр плэй и законам войны,
Отказал.
Впрочем, обещал в недалеком будущем
Похлопотать о Чурине у себя на работе.
Отступать было смешно и некуда.
Лейтенант приказал приготовить гранаты,
Но в этот момент в расположении взвода
Материализовался архангел.
С ящиком снарядов под мышкой.
Да еще починил вместе с рыжим Гришкой
Вторую пушку.
Помогал наводить.
Били, как перепелов над стерней.
Лейтенант утерся черной пятерней.
Спасибо, Боже - молился Чурин,
Что услышал меня,
Что простил идиота:
Подошло подкрепленье - стрелковая рота.
Архангел зашивал старшине живот,
Едва сдерживая рвоту.
Таращила глаза пыльная пехота.
Кто-то крестился,
Кто-то плевался, глазам не веря,
А седой ефрейтор смеялся,
И повторял -
Ну, дают! Ну, бля, артиллерия!
ГРАМЕРСИ
Ночью они подъезжают к развилке дорог.
Сэр Мордред на Лексусе,
Сэр Гарет на Порше,
Сэр Галлахад на Паджеро.
Выходят, курят, молчат,
Слушают тьму.
Сэр Галлахад прерывает молчание -
Вот и пришлось нам расстаться,
Благородные сэры.
Кэш поделили,
Документы надежные,
Погоня отстала.
Его прерывает сэр Мордред -
Жаль покидать Камелот.
Может, вернемся?
Мы еще в силах.
Пушки возьмем у барыги
В Черемушках.
Сколько их?
Сотня?
Разве когда-то нас это пугало?
Ему отвечает сэр Галлахад
Весьма недовольно -
Тебе тридцать пять,
Мне тридцать восемь.
Они молоды
И голодны, как драконы.
Они нас положат на въезде.
Радуйся, что оторвались.
Сэр Модред его вопрошает
Теперь мы куда?
Сэр Галлахад говорит -
Теперь нету мы.
Теперь врассыпную.
И лучше на несколько лет
Затаиться.
Сэр Мордред кивает.
Сэр Гарет молчит
И смотрит на небо.
Потом улыбается,
Садится в свой Порше
И уезжает.
Назад.
Это любовь, благородные сэры.
Сэр Мордред смеется,
Садится в Паджеро
И уезжает.
Назад.
Это прекрасная дружба.
Сэр Галлахад пожимает плечами,
Садится в свой Лексус
И уезжает.
Назад.
Это идиотизм.
Он понимает.
Но это счастье.
Дорога. Рассвет.
Смерть неминуема.
Нет вариантов.
Есть варианты.
ОТВЕТ УРИИ
Он заходит к ним в дом
И говорит
Собирайтесь
Скоро за вами придут
Я спасу
Она торопливо одевает детей
Кучу ненужных вещей
Дети будут потеть
Но она помнит - все,
Что в руках - отберут
Он прохаживается
Приятно скрипит ремнями
Пахнет мятным чистым севером
Какая старая мебель
Он тут все поменяет
Сделает кабинет
Книги красивые
Можно оставить
Вдруг от мысли
Что
Через полчаса
Нужно будет выстрелить
В три затылка
Его скручивает
Разрывает
Утрамбовывает
Тошнота
Вы побледнели
Вот компот
Я варила сегодня
Такая черешня в этом году уродила
Не очень сладкий?
Отличный.
КАРФАГЕН
Он – Катон
Он немощен и практически безголос
Каждый день в сенате он шипит в нос
Должен быть разрушен
Молодые боровы затыкают уши
Старики торопятся
Они хотят кушать
Они хотят в термы
А у него нет времени
Раз за разом картавит
Картаго деленда эст
Ему за восемьдесят
Он иногда тоже ест
Но он ходит сам
И заснет один
Как последний настоящий римский гражданин
- Хэлло, сенатор, как долетели?
- Спасибо, неплохо.
- Ну, как Вам наш гаджет?
- Вы хотите сказать, что эта штука мощнее, чем всё, что мы сбросили на Дрезден?
- Теоретически – да. Яйцеголовые обещают большой сюрприз этим черномазым.
- Они скорее оливковые.
- Прошу прощения, сэр, это даже лучше.
- Почему?
- Будут красивее пригорать, сэр!
- Не смешно, капитан. Скажите-ка лучше, а сам город? Здания, улицы?
- Город будет грудой радиоактивного кирпича.
- Мрамора, капитан.
Катон в саду, в холодном поту,
Старая рабыня, которая все же моложе его,
Решается спросить
Может, попить?
Да, попить, и вот еще что
Этот старый тополь
Он слишком толстый
Срубить
Кажется, бред
Лихорадка
Больше воды…
Вино слишком сладко…
- Доложите обстановку.
- В военную гавань зашли Гасдрубал и Стремительный
- А купцы, которых они конвоировали?
- Разгружаются. Серебро и пшеница.
- Происшествий не было?
- Да как сказать… Мне померещилась огромная птица на северном направлении.
- Солнце сегодня тяжелое. Пойди, поспи в тени.
- Да. Удачи.
Видит гриб
Слышит крик
Полмиллиона глоток
Миллион глаз вверх
Их закончился срок
Не защитят веки
Сколько там тех век
На кухне снова
Пережарили мясо…
Стряпуха должна быть продана
С Карфагеном все ясно
Воздуха!
Он выбегает из дома
Улица, рынок, смех, гомон,
Катон приваливается к стене
Была бы семья – было бы горе в семье.
Последняя картина, увиденная на этом свете им -
Старый беловолосый мим.
Такой же почти мертвый старик
Показывает язык.
ПДЫЩ
Я зеленый шарик
С белым слоненком.
Я синее небо.
Я острая ветка.
Пдыщ
Шарик наткнулся на ветку.
И лопнул.
Или взорвалось небо?
Знаешь, мне кажется,
Все эти кизибуковски
хендриксыджоплины
Просто боялись
Жить на крючке у свободы.
Дилер встречает тебя
С героином в кишке,
С богом в кармане,
С джином в кольце.
Видит -
Ты неплатежеспособен.
И теряет к тебе интерес.
Если бы я был всемогущим,
Я бы надул еще один шарик.
Создал бы дерево.
Сделал бы небо
Лучше, чем прежде.
Больше, чем было.
РОССИЯ
Бог любит Россию
Как любит породистый лорд
Британской империи
Пятого сына.
Первый, понятно, наследник титула.
Весь в отца,
Даже манерой набивать трубку.
Второй – перспективный политик,
Любимец народа,
Всегда при делах.
Третий отважный строитель
Огнем и мечом.
Скажем, летчик.
Четвертый – повеса и плут,
Но любимец папаши,
Кутила и васильковые глаза.
А пятого нет никогда.
Лорд даже не помнит,
Была ли хоть одна эрекция
В год рождения
Этого пятого.
Он врывается раз в полтора года,
Какой-то совсем неухоженный,
И страшно кричит
Батя, дай денег
Батя, за мною погоня
Батя, я снова влюбился
Россия всегда побеждает
Ценой, непонятной сопернику.
Вот, например.
Кто был отцом литературы абсурда
Хармс или Беккет
Ну, Беккет
Конечно
Ну да, секретарь у безумца
Ну да, как-то пырнули ножом
Ну, премию дали
Когда он глубоким уже стариком
Умирал
Он не знал
Что парень моложе меня
Когда-то давно
Тоже умер
От голода
Во время блокады
В дурдоме
Тюрьмы
Где косил от расстрела
Собрав
Весь ужас
Всю смерть
Весь абсурд бытия человека
В худую костлявую руку
Когда откроют
Последний
Самый сокровенный
Архив КГБ
Там будет всего один документ
За подписью трех
Свидетельство
Что Хармс улыбался
Когда умирал
Это и будет окончательным
Доказательством
Существования
Бога
ИЕРЕМИЯ
Господь отведет от меня ваши камни.
Воистину вашим отцом был каин.
Вы, славе и смерти предпочитая рабство,
За порцию каши для колонн ставшие мясом,
Хулящие Господа ежечасно,
Живущие совершенно напрасно.
Ох, руки мои!
Не чувствую пальцев!
Как вы смогли детей своих в котлы бросить,
Сыпать лавр, добавлять просо.
Голодали, понятно,
Так и умирали бы с песней,
Если надоело с молитвой пресной.
Забыли, где меч закопан.
Как лук поет в руках,
А стрела подпевает
Горит голова моя!
Пылает!
По чужбинам мыкались, как вороны,
Воевали за чужие короны,
За себя воевать не умели.
Поэтов вешали, песен не пели.
Мудрых к столбам прибивали сталью.
Мозг обкурили дурной шмалью.
Город мой!
Где радость твоих белых храмов!
Как больно.
Мама спаси меня мама
Пока еще вы на четверть живы
Убейте тех кто рассказом лживым
Зовет на чужбину вкушать под сенью
Орел накрывает меня своей тенью
Я помню в детстве любил купаться
Вода холодная брызги
Однажды украл апельсин у мамы
Холодно
Суки сдохните суки
Отец согрей мои руки
GOING DOWN, GOING DOWN NOW, GOING DOWN
Ты причитаешь
Что лопнул банк
Что нечего жрать
Не сейчас
Но будет
Сосед не поедет в свою хургаду
Отлично
Пятый год подряд одни и те же
Фотографии
Я бы не выдержал
И убил бы его справочником
Курорты крыма
Мама говорит
Я могла бы еще поработать
Мама
Зачем
Олигарх появляется
В ток-шоу
И плачет
О как
У него есть глаза
У него есть слезы
Мы будем донашивать старые вещи
Красивые вещи нашей юности
Женщины в транспорте
Будут улыбаться
Стараясь выиграть
Время и деньги
Я организую квартирник
Кристины Агилеры
За мешок картошки
И свиную ногу
Ты молода и прекрасна
Я снова молод и дерзок
Пусть они рыдают
Над вкладами и депозитами
Как над телами мужей
Не вернувшихся с фронта
Мы будем смеяться
Мы будем смеяться
Скоро рухнет плотина
Скоро рухнет плотина
ПАЗЛЫ
Брюса Ли убили
Тайные старцы
Тремя секретными ударами
Первый толкнул его
В вагоне метро
Сухой рукой в грудь
И прошептал
Понаехали тут
Второй задел ногу героя
Палкой
Возле подъезда
Негде уже и погулять
Ветерану труда
Третий бросил кирпич
На голову Брюса
С шестого этажа
Многоквартирного дома
Пенсию задержали
Так развлекались
Гаспар Никодимыч
Мельхиор Аванесович
И Валтасар Константинович
В ожидании второго пришествия
Я не боюсь полудурка с битой,
Маньяка с бритвой,
Смертельной битвы,
Смертельной скуки,
До черной точки,
Молниеносной ночной заточки.
Но страшно
Сквозь дверь услышать
Старческий кашель.
И медленный мат.
Ты виноват.
ИМПЕРИЯ ВНУТРИ
Еще год прошел.
Снова весна удивленно приходит.
Словно спрашивает –
Вы еще живы?
Вы научились дышать
В безвоздушном пространстве?
Все следователи знают,
Что все подследственные знают,
Что следователей будет двое.
Добрый и злой.
Поэтому новая тактика -
Тупо калечить вдвоем, пока не подпишет.
Пожалуйста, ставь в паспорт визу
И улетай на край света.
Пожалуйста, пиши в интернете,
Что тебе думается.
Что, заболело внутри?
Как-то не тянет?
Точно такое же дикое солнце,
Точно такие же стройные девушки,
Точно такие же страстные парочки
Вечером, днем, иногда даже утром.
Что изменилось?
Ты сам изменился.
Мантру поешь про себя
Для себя, о себе, над собою.
Только, дружок, ни в кого не влюбляйся
Только, подлец, ни в кого не влюбляйся
Только не пой, не пиши, не старайся.
Тошно от мантры. Водка не пьется.
Мы потеряли общее имя,
Общие символы, общие знаки.
Бьемся на палках за первородство
Над чечевичной похлебкой,
Которую, впрочем, не любим
Вполне солидарно.
Они взрываются вместе с домами,
Они попадают под черные джипы,
Они умирают от суррогата,
Они издыхают от передоза.
А ты контролируешь время.
Весна это шанс выжить.
Знаешь, когда тебе плохо,
Когда ты пьешь в одиночку,
Или гуляешь где-то
В городе, чужом для всех,
Кто в нем живет -
Я очень волнуюсь.
Каким будет знак, я не знаю.
Регулировщик покажет
Или архангел
На кухне твоей приземлится.
Может, зажгутся какие-то буквы.
Только не пропусти.
Сергей Пагын - финалист
конкурса 2010 года
***
Когда взметнется петушиный крик
и скрючит эхо холодом колючим,
в молчании почудится на миг
угрюмый скрип хароновых уключин
и плеск воды, смиренной и глухой,
не ведающей птичьего касанья…
Играй, душа, на скрипке золотой,
мурлычь, огонь,
шуми, мое дыханье!
Молчанье - венценосно и темно,
а жизнь растет из звуков суматошных –
из стука ветки в мутное окно,
из писка мыши в ворохе ветошном,
из щелканья игрушки заводной,
из скрипа санок, что несутся с горки…
Молчание – торжественный покой,
а слово – голос, трепетный и ломкий.
Когда ж на нити тусклой жизни бязь
расщиплет время, остается мука –
неметь в пространстве сумрачном, держась
за нитку ускользающего звука.
***
Вот жук толкает свой навозный шар
в скупую лунку от росы упавшей.
Вот бабочка, что крохотный пожар,
уже пылает над разбитой чашей,
где был вчера тяжелый долгий мед.
Вот у крыльца стоит ведро без днища –
и в нем кузнечик доблестный поет,
вполне доволен песенкою нищей.
И жизнь на пятки наступает мне,
и травы дышат, настигая, в спину…
И теплый след на глинистой земле
уже затянут белой паутиной.
* * *
Приходит час и страху увядать
иль рваться пряжей в темноте сердечной,
и скрипке сипло за окном играть
в глухом дворе о временном и вечном,
где плакальщиц воронья суета
у красного раскрытого футляра.
И станет вдруг доступна простота
твоим стихом зашептанного дара
неспешно жить,
смотреть в свое окно,
лущить фасоль,
тянуть за словом слово
и наблюдать как светится вино
меж пальцами в стакане стограммовом.
Все хорошо...
Еще хранит тепло
сиротское, беспамятное, птичье
карман глубокий старого пальто,
в котором ты найдешь лишь пару спичек
да медный грош с табачинкой сырой,
прилипшей крепко к полустертой решке.
Все хорошо...
Над бездною с тобой
чертополох,
боярышник,
орешник.
***
Смерть, как мальчика,
возьмет за подбородок.
«Снегирёк… щегленок… зимородок… -
скажет нежно, заглянув в глаза.
- Ну, пошли со мною, егоза».
И меня поднимет за подмышки,
и глядишь: я маленький – в пальтишке
с латкою на стертом рукаве,
с петушком на палочке, с дудою,
с глиняной свистулькой расписною,
с мыльными шарами в голове.
А вокруг – безлюдно и беззвездно…
Только пустошь, где репейник мерзлый.
Только вой собачий вдалеке.
Только ветер дует предрассветный.
И к щеке я прижимаюсь смертной,
словно к зимней маминой щеке.
***
И теплый снег падет
на плачущие камни,
на травы,
на детей, сосущих леденцы…
И мягкое крыло раскроется над нами,
и спутаются все начала и концы.
И зацветет миндаль…
И Бог ночной задышит
в натруженных вещах.
И сквозь времен зазор
падет печальный снег,
как милосердье свыше,
на сад,
на холм,
на крест,
болящий до сих пор.
***
О том печаль и жалоба твоя,
что воздух этот слишком толстокожий,
что ветер груб, как будто из рогожи
он сшит суровой нитью декабря.
Что жидок свет за ситцевым окном,
где варят студень к празднику петуший,
где зло взбивает пыльные подушки
сварливая хозяйка перед сном.
Но слышишь голос в трескотне огня,
в прогорклой речи,
в перекличке птичьей?
Он все твердит про смутное величье
окольного
сквозного
бытия.
****
Бессмертие проходит тишиной.
Бессмертие проходит стороной,
весь мой улов – лишь мелкая плотица.
Глотну вина. Прокашляюсь в кулак.
Крошится свет, как дедовский табак,
комок земли в моей руке крошится.
Как хрупко все живущее – хоть плачь!
Вот горестный надломленный калач,
в нем яблоко - дарованная малость.
Вот свечка незажженная.
И вновь
ты говоришь: «Любовь, родной, любовь…».
Я говорю: «Родная, жалость…жалость»
***
Где честный звук
и четкое значенье?
Осенний день – с вороньей хрипотцой,
с юродством ветра,
жалобой качельной
и чирканьем по дворику метлой…
С щенячьим визгом,
всхлипом,
бормотаньем…
И я пою с невнятного листа,
где в вихре слов и знаков препинанья
прозрачная нищает высота.
И носится подранком полоумным,
взметнувшись с перетянутой струны,
один лишь звук отчетливый и трудный
и жалости протяжной,
и вины.
***
Вербный ветер с кровинкой закатной внутри,
суховатую охру сентябрьской зари,
снегопада огромную зыбку
пусть забуду, растрачу… А время-Кощей
бросит в ларь свой поверх отсиявших вещей
даже сына ночную улыбку.
Пусть моя домотканая нежность груба.
пусть и дело мое – не табак, так труба
слово – пеплом над глинистой твердью...
Пусть и жизни, и веры – на птичий глоток,
на щенячий на светлый один коготок –
мягко небо Его милосердья.
***
Моя душа пустячное любила:
в продольных трещинах хозяйственное мыло,
оставленное кем-то на полу,
на верстаке светящуюся стружку,
щербатую, надтреснутую кружку
с чаинками, прилипшими ко дну.
Родство ли это, давнее желанье,
чтоб в замкнутой глубинке мирозданья,
где снег стоит, как в стылой бане дым,
и день проходит меж ночами боком,
предельно личным, милосердным Богом
я так же был замечен и любим?
Игорь Лазунин - финалист конкурса 2010 года
* * *
В невесомом опьянении,
В тополином оперении
От макушки до когтей –
День приподнимает крылья,
Солнце смешивая с пылью
В сногсшибательный коктейль.
Соус неба густ и жирен.
Воздух всюду растопырен,
Как в траву упавший жук.
В общем, славная погода.
Ветер дует с винзавода.
Каждым вдохом дорожу.
Видно мне в проулка щёлку:
За помойкой, у хрущёвки,
Ссорясь тихо и не зло,
Из моей облезлой шапки,
Сильно намозолив лапки,
Свили ангелы гнездо.
ДАЧНОЕ
ОДИНОЧЕСТВО
Я в детстве так уколов не боялся,
Как ныне одиночества боюсь.
Я сам себе премного удивлялся,
Вступая с ним в сомнительный союз.
И зимним вечером, и летней ранью –
Оно всегда во мне, как крот в норе.
И чёрное его очарованье
Чернее неба ночью в январе.
И каждый вечер на подушки плаху
Я голову кладу, его кляня:
«Ты самый лучший воспитатель страха
Из всех напастей, любящих меня».
Звезда аккуратной вороны.
Вороний аккуратен труд:
Перебирает перьев уголь –
Так терпеливо лишь из друга
Пинцетом пули достают.
С неё я не спускаю глаз,
Как будто личная охрана.
И сонный Бог в пижаме храма
Проходит молча мимо нас.
И жизнь приятна мне с утра,
Когда почти что с небосклона
Графитная звезда вороны
Бросает чёрный луч пера.
К ЗИМЕ
Я буду привыкать к зиме.
Так привыкают к старой ране,
Всю жизнь не забывая грани
Штыка, сидевшего в спине.
Свои заплечные дела
Рюкзак вершит со знаньем дела.
Ко мне зима не охладела,
Хватает мне её тепла.
Пусть снег и страх меня слепят,
Но под уклон скользящей ночи
На лыжах двух последних строчек
Я убегаю от себя.
* * *
Архитектура кладбища стара:
Там каждый крест одной ногой в могиле,
Там, вылетая из травы и гнили,
К поблёкшим звездам липнет мошкара.
И думаешь, привычно, не скорбя,
Что в тело ты не навсегда закован,
Что сердце, проржавевшее от крови,
В простой работе растворит себя,
Что и тебя, чья жизнь ещё звенит,
Стоящего со всем живущим вровень,
Притянет за железное здоровье
Могильный неминуемый магнит.
К ТРИДЦАТИЛЕТИЮ.
Земную жизнь пройдя
до половины…
Данте
Я не связан с небом стеблем пуповины.
Сердцем не повёрнут к сочному теплу.
Время распахало жизнь до половины,
Ни валун, ни корень не притупят плуг.
Солнце смотрит косо, а когда-то – в оба.
Карта взор не дразнит, а дорога – ног.
На работе в крышку собственного гроба
Каждый день вбиваю гвозди-домино.
Через тридцать вёсен жизни бестолковой
Я вплетусь костями в кружево корней.
На моей могиле крестик васильковый
Ангел отшлифует брюшками шмелей.
***
Обходит ветер дальние кордоны,
И редкий пульс далёкой колокольни
Не оборвался, но надолго замер.
Я понял, что закончен мой экзамен,
И, как ненужную шпаргалку школьник,
Стираю линию судьбы с ладони.
***
Снова утро стекло продышало,
Появилась работа для глаз.
Я увидел – на храм обветшалый
Воробьиная прядь улеглась.
Вижу март, изнуряющий зиму,
И апрель, из которого ты
В расклешённой джинсовой корзине
Принесёшь наслажденья плоды.
У моря.
До глотка подбив попойки смету,
Рюмки упорхнули со стола.
И Земля вращается к рассвету
На оси бетонного столба.
Чтоб развеять ночи дым прогорклый,
Я окно рукою разбужу –
Створки проскрипят скороговоркой,
И в стекло ударит сонный жук.
Море вдалеке степенно нянчит
Лодки, рыбаков и маяки
И, меня заметив, по-щенячьи
Завиляет хвостиком реки.
***
Играет метель на перилах балкона.
Сосульки свисают когтями дракона.
А ниже, где в мусоре пиршество чаек,
Старушка горбатую спину несёт,
Но скоро трамваем её зачеркнёт,
И это ничуть меня не огорчает.
Быть злым я имею внушительный опыт.
Коплю в себе злобу, как скряга банкноты,
И душу болезням отдал на прокорм.
А в комнате сонной салат недоеден
И сумрак сгустился над пыльным котом.
Спаситель, не пялься с окисленной меди,
Не трать свою вечность на суетный дом…
Но если придёшь со спасеньем - не медли!
Михаил Зив - финалист конкурса 2010 года
Зачем?
1.
К школам бегали подраться, отдували снег со щёк…
Время наших апробаций не закончилось ещё?
Жил навскидку, как сметали, дев мурыжил на извод
и в предутренней сметане рыб выкуривал из вод,
плыл средь гула колоколен, под собой не чуял дна…
Ты неволен, я неволен – для чего судьба вольна
быть хозяйкою предательств, надругательств и утрат
там, где тягло обстоятельств возрастает во сто крат?
2.
Вот и плыл, пошёл, поехал. – Ну, так море возымей.
Время ходит за успехом? – Нет! – За тридевять земель!
Вот и хором хорохорясь, волны бегают навзрыд,
в пене строят свой гемолиз – свой мусолят лазурит.
Голосят свою неправду, тем она и хороша,
что нетканою непрядвой затекла и в нас душа.
Сквозь тычки да разговоры, через форточку в лесу,
через поле, на котором ночь на корточках несу,
детской квакаю постелью, обмираю возле губ
и вокзальною метелью там свищу в молочный зуб,
горько руки разеваю и ловлю ослепшим ртом
жизнь, которую не знаю и не вызнаю потом.
* * *
Ах, едущий к цели – из памяти невыездной,
И мысль, что скребётся об окна трамвая, слепа ведь.
Поит Петропавловка с ложки Неву желтизной,
И, кабы не зной, то всегда там февраль или память.
Не много я знаю про то, где резвлюсь и влачу,
Но это – к врачу, к детороду, жалетелю-Богу,
Трамвайные гнёзда прозрачной ладонью верчу,
Птенцовой надеждой с куриною лапой итога.
Но свет Петропавловки – впалый и жухлый опал,
На что наступал Петипа в Мариинском театре,
И я ускользал на свету, когда был пятипал,
В беспамятном вальсе, где нужно прихрамывать на три.
Ответь мне, Онегин-чужак, и, Щелкунчик, скажи,
Поведай, Каховка, – есть заново множество сцен там,
Где льются по окнам трамваев опять миражи,
На стыках мостов спотыкаясь привычным акцентом?
Скажи, это я ли свою остановку проспал? –
Так долго листал я свой личный безбуквенный требник, –
И голубь снежок от парадной моей протоптал,
Почти пятипал, и перо обронил на поребрик.
* * *
Пока мы живы, и пока Нева
Фильтруется посредством дня и торфа,
Мы говорим предсмертные слова,
А зиждемся условно и аморфно.
Не то, чтобы бесплотно – втихаря
Грешим телесно и внедряем пищу,
И вкрадчиво вослед идёт заря,
Как будто зря толкуя токовище.
О, Бдительный, не списанный с икон,
Не мямленный устами пряных дафний,
С тех окон в нас Глядящий испокон,
Хоть оком одноклеточных потрафь мне
Всю эту жизнь, где не было меня
Во рту времён, где крепко подфартило
Летать навзрыд и в валенках огня
Туда наверх подкрадываться с тыла.
Нездешней силой полнится земля,
Где мы живём, несметно успокоясь,
И, где Невой фильтруется заря,
Грядущему мы кланяемся в пояс.
Здесь я стою. – Иначе бы упал.
А и поверишь, мол, виновен случай,
И суть вещей надышана, как пар,
Замедленной всеобщею падучей.
* * *
Летит пчела, насупливая лоб,
В низину быта прячется микроб,
Вверху грустит орёл своеобразно.
Я тоже свой наморщил мизантроп
И данный мир просматриваю назло.
Течёт сквозь нас могучая река,
Но и она взята ведь с потолка,
Всемирно прохлаждается – и только,
Расставив безымянно облака.
Сказать «пока» мне страшно, но позволь-ка
Напомнить собеседнику о том:
Все ловят воздух быстролицым ртом,
Чем, якобы, засеивают время.
Оно загустевает за бортом. –
Так вот какие скорости в Эдеме?
Веслом внимательным, опомнясь, притабань. –
Собрату Дим, слепцу своих Любань
Поговорить в округе просто не с кем,
Десятый театр жизни отревев
В виду сорокожителей-дерев, –
О самом главном и о самом невском.
Как пень, торчи за этим перелеском,
Лаская незапомнившихся дев.
Нам жизнь дана на самообогрев,
Хоть и не нами – выполнена с блеском.
* * *
А ещё эти горы бегут на войну,
Там, где эхо в плену подзывает подняться,
Словно сонмы оваций сплетают вину –
Отозваться вибрациям приданных наций.
Или боком торчит средь холмов Гуш-Катиф,
Или пыльный мотив провоцирует смуту,
Чтобы небо недвижное облокотив
На пустое шоссе, даль взирала – к кому ты?
Да недвижимость наша хрупка и тонка,
И никак не ответить за что ты и про что.
Голубиная почта пронзает века,
А шоссейная нитка лишь беглая прошва.
Да и Ной-голубятник сидит над волной –
Не вернётся ли голубь для нашего флага?
Ах, на то и живём, что живём вразнобой,
И застывший прибой – констатация шага.
Потому что и горы – волна и волна,
Потому и пустыни меняют пределы,
И белёсое небо, и наша война,
Да и наша вина – не решённое дело.
Порадело о нас? Поредело средь них?
Никогда не решить. Только осыпь оваций
Среди медленных волн для пустынь смотровых,
Где заснувшее время пыталось назваться.
* * *
Что пресловутый Дон-Жуан?
Судьбу какую дожевал,
Нахально ручкаясь с мужьями?
Пари-то – лишь для парижан?
А мы что, парой не лежали?
Но тот повеса – не месье нам,
Хоть всем сотри уста Люсьенам,
Вопя: «Мне жребий в бурях дан!»
Но что решал меж кучек сена
Осёл по кличке Буридан?
Мы говорим, что жребий выдан,
Но целовали разных вы дам,
Да что не видывали в них?
Бывало, спишь с ничейным видом
В среде хозяек и портних.
А кто судьбою не ободран?
У всех трусы впритык по бёдрам,
Но целью кто не ободрён?
Пропасть бы вон – что, не полно драм?
Взлететь бы! – не аэродром.
Я чтил аспект случайных гитик,
Меж титек надобных повытек,
Границы вдовых пересёк,
Я был отважный аналитик
И лучше выдумать не мог.
Всему живущему приятель,
Тут был смотрителем и я тел,
Как дятел сущее долбил,
Где дуло, там и конопатил,
Ведь я и с виду не дебил.
Не знаем, кто наш прайвет правит,
И это держится пока вид
На фоне родин и гардин,
Но человек опять лукавит,
А человек всегда один.
Где плод, где цвет – никак не разберёшь:
Зимой и поспевают апельсины.
Скулёж кошачий – злобны, а бессильны.
Январь, что март – уж замуж невтерпёж.
Так и с тобою путается дрожь,
Как свой чертёж развертывает ливень.
Но тело скользкое у ливня из петли вынь,
По случаю судьбы не подытожь.
Таскают улицы по лужам брюки-клёш
В шипенье шин – а что, уже не модно?
Душа под курткой зреет черноплодно,
Ей сладко зябнуть, сгинув ни за грош.
Дождь отодвинь и воздух не встревожь.
За веко туч горячий шар закатан.
Пусть небо упражняется закатом,
И всласть газон сверкает вне галош.
К Центральной Станции случайно забредёшь –
Она уже долистывает сутки,
В косых лучах швартуются маршрутки,
Скворцы творят общественный галдёж.
* * *
Он, запродав Европе сердце, Россию выдвинул в окно,
весь в чертежах и заусенцах, струганком ёрзая смурно.
И вдоль Невы, где высь не грела, бояр исторгнув из папах,
носился очень угорело и из подмышек мрачно пах.
Почти приделав к пару сани, народ суконно ухватив,
запряг его под парусами чихать с продутых першпектив.
Он взвесил век недетским фунтом, и в лихе каждый оробел.
Ещё пыхтел безвестный Фултон, ещё не выдвинулся Белл,
а он, пока дремали янки, Полтаву пылко одолев,
подлодки вёл по дну Фонтанки – а ведь, казалось бы, не лев.
Но, вздыбив грунт китообразно, моря поставил на попа,
а те меж плах клубились назло, и смачно ухала толпа.
В ботфортах «Красный треугольник» он взял фортуны фарт как фрахт,
внезапно к шахматной Стокгольме из бухт – вот именно! – барахт
вошел рядами исподлобий, и, этот высыпав горох,
лицо базедово коробил и, заслюнявясь криком, глох.
В мортирном дыме папиросясь, через века он свой пронёс
преувеличенный гипофиз и лат кольчужный ихтиоз.
Ах, вот кому судьбу вмени я, ведь он Отечества звезда.
О, если бы не пневмония! О, кабы Волга не туда!
О, если бы не руки-крюки, коль не мошонка бы в шерсти,
не ломоносовы науки, не глаз-повыколи пути!
При помощи каких энергий – садизма, пропада – расставь, –
тщеславья – лишнее отвергни, – случайно делается явь?
И как трактуется потомкам под вёсла будущих кормил?
Хоть схрумкал нас, хоть время скомкал, – поэту дедушку вскормил.
Я, может, слишком схематичен, – так уважаю, раз боюсь,
но, языком рыдая птичьим, и я кошусь опять на Русь.
На эти планы и ракеты, на упованья – цель и к вам, –
что вдруг обкуренные шкеты прилобызаются к церквям.
На это вечно дерзновенье, на это Вдруг, на Пальцы Врозь,
на страсть в разгаре неуменья, на золотушное авось.
На то – где правда, там колючей, на то, что радость – где гульба,
на то, что миром правит случай и тётка пришлая – судьба.
Что виноват как раз Алёша, что сладит сущее Левша
с паршой, парашей и порошей, где только удаль хороша.
Дерзай – да прям-таки с утра щас! Божись – ведь есть же тайный лаз!
И я с надеждой вновь таращусь, чем увлажняю мутный глаз, –
на то, что в бонзы выйдут бомжи, раз веку царь оповещах,
на ту Америку в Камбодже, на эту Азию во щах.
* * *
Я сам своей судьбы псевдостаратель.
На скатерть прошлого внесём петровский катер
В лужайку под названием «июль»,
Где тюль садов пошлёт нам исполати
И пропоёт вослед нам: «Во саду ль..?»
Я сам не знал и путал: «В огороде ль..?»
Страдает наша память от мелодий?
Кто слюни в колыбельную пустил?
Кто бормотуху выкушал – вино-де,
А губ не смыл от розовых пастил?
Ну, что ж, и о минувшем погутарим,
Любой своей судьбе комплиментарен.
Как бегаешь, ничейная стезя?
Я сам себе навек хозяин-барин,
И хаять огородников нельзя.
Да каждый путь сколь чёрен, столь и красен.
По-честному, и создан для орясин.
И кто маршрута личного пророк?
Чуть на зубок попробовал и за сим –
Хоть ботиком, хоть с помощью пирог.
А карту детства зря распеленали,
Каких бы песен вдруг ни распевали,
Нас всё-таки пустили в огород.
Хоть в Летний сад ложись ничком в финале,
И там нароешь нужный корнеплод.
* * *
Расклад у звёзд, нам кажется, предвзят.
Вот и сейчас так в небе егозят,
Как будто бы засела в печень тля им.
Мигают мне: «Ты здесь ли, азиат?»
Смеются вниз: «А что, не впечатляем?»
И у меня насмешек полон рот.
Не важно, где городишь огород,
Ешь корнеплод, но шлёшь наверх свой пеленг.
А всяк вовек предчувствовал улёт,
Хотя и ненавязчиво в толпе лёг.
Мы здесь мостим плацдарм для ретирад?
И также наш кофе-молочный брат,
По-своему в прицел подзвёздный целясь,
Проходит огородами утрат
В расчёте на обещанную целость?
Да, проживаю там, где захочу, –
Едва ль попорчу звёздную парчу,
Не знамо из каких сигналя азий,
Раз надо, так и я в ночи торчу, –
Ещё не ясно, кто почерномазей.
Любой из нас предвзятый звездочёт,
Чей хозрасчёт не выудит почёт,
Но дарит фарт, судьбою нахлобучась,
Туда идти – как раз, где припечёт,
Где достоверна собственная участь.
Ян Бруштейн - финалист
конкурса 2010 года
СТИХИ СЫНУ
Мальчишка с пристани ныряет.
Он нас с тобой не повторяет,
Хотя знакомые черты
В нем проступают ежечасно.
Ах, прыгать в море так опасно
С бетонной этой высоты!
Он неуклюжий, долговязый,
Грубит, и с нежностью ни разу
На нас с тобой не поглядел.
Из всех рубашек вырастает,
Вокруг него - иная стая,
И мы как будто не у дел.
…Из моря выйдет посиневший,
Так быстро вырасти посмевший
(Попробуй-ка, останови!)
Шагнет на край, взмахнет руками,
И скроется за облаками
От нашей суетной любви.
Он приспособлен для полета,
И радости тугая нота
В соленом воздухе дрожит.
Мальчишка с пристани ныряет,
Он нас с тобой не повторяет
И нам он не принадлежит.
Откликнется на имя Сына,
Потом - саженками косыми
Навстречу ветру и волнам
От нас, от нас – по белу свету.
Но отчего в минуту эту
Так горестно и сладко нам?
МОЙ ПРАДЕД
Мой прадед, плотогон и костолом,
Не вышедший своей еврейской мордой,
По жизни пер, бродяга, напролом,
И пил лишь на свои, поскольку гордый.
Когда он через Финский гнал плоты,
Когда ломал штормящую Онегу,
Так матом гнул – сводило животы
У скандинавов, что молились снегу.
И рост – под два, и с бочку – голова,
И хохотом сминал он злые волны,
И Торы непонятные слова
Читал, весь дом рычанием наполнив.
А как гулял он, стылый Петербург
Ножом каленым прошивая спьяну!
И собутыльников дежурный круг
Терял у кабаков и ресторанов.
Проигрывался в карты – в пух и прах,
Но в жизни не боялся перебора.
Носил прабабку Ривку на руках
И не любил пустые разговоры.
Когда тащило под гудящий плот,
Башкою лысой с маху бил о бревна.
И думал, видно, – был бы это лед,
Прорвался бы на волю, безусловно!..
Наш род мельчает, но сквозь толщу лет
Как будто ветром ладожским подуло.
Я в сыне вижу отдаленный след
Неистового прадеда Шаула.
СУХАРИ
А бабушка сушила сухари,
И понимала, что сушить не надо.
Но за ее спиной была блокада,
И бабушка сушила сухари.
И над собой посмеивалась часто:
Ведь нет войны, какое это счастье,
И хлебный рядом, прямо за углом…
Но по ночам одно ей только снилось –
Как солнце над ее землей затмилось,
И горе, не стучась, ворвалось в дом.
Блокадный ветер надрывался жутко,
И остывала в памяти «буржуйка»…
И бабушка рассказывала мне,
Как обжигала радостью Победа.
Воякой в шутку называла деда,
Который был сапером на войне.
А дед сердился: «Сушит сухари!
И складывает в наволочку белую.
Когда ж тебя сознательной я сделаю?»
А бабушка сушила сухари.
Она ушла морозною зимой.
Блокадный ветер долетел сквозь годы.
Зашлась голодным плачем непогода
Над белой и промерзшею землей.
«Под девяносто, что ни говори.
И столько пережить, и столько вынести».
Не поднялась рука из дома вынести
Тяжелые ржаные сухари.
НЫРЯЮЩИЙ С МОСТА
Ныряющий с моста бескрыл, печален, вечен.
Взлетающий из вод – хитер и серебрист.
И встретятся ль они, когда остынет вечер,
Когда забьется день, как облетевший лист?
Ныряющий с моста, крича, протянет руки,
Но унесет его резины жадной жгут,
Туда, где у воды дебелые старухи
Намокшее белье ладонями жуют.
Взлетающий из вод без видимой причины
Застынет, закричит, затихнет и умрет:
Его стреляют влет солидные мужчины,
Там, где летит к земле горящий вертолет,
Где непослушный винт закатом перерезан,
Где не узнаешь зло, и не найдешь добро...
Ныряющий с моста стоит, до боли трезвый,
И смотрит, как река уносит серебро.
ПИТЕРСКОЕ
Мне старая улица Шамшева
Прошамкает вслед нецензурно.
Доныне душа моя тАм жива –
В сараях за каменной урной.
Её поджигали беспечно мы,
И статные милицьёнэры
Неслись, получая увечия,
Ругаясь и в душу, и в веру,
За нами. Но мы, слабокрылые,
Взлетали над крышами ржавыми,
Над ликами, лицами, рылами,
Над всей непомерной державою,
Над тихой квартиркой бабусиной
(Пушкарская, угол Введенской),
Домов разноцветные бусины
Сияли игрушками детскими.
Любили мы, к ветру привычные,
Отличную эту затею,
И крылья, к лопаткам привинчены,
Никак уставать не хотели.
Смотрели на город наш махонький,
Туда, где такой бестолковый,
Помятой фуражкой размахивал
Восторженный наш участковый.
ЛОДОЧКИ
Наденешь ты лодочки лаковые,
Пройдёшься у всех на виду,
И парни, всегда одинаковые,
К точёным ногам упадут.
Глаза, до ушей подведённые,
Стреляют их по одному...
У мамки – работа подённая,
У батьки – всё в винном дыму.
Откроешь с подчеркнутым вызовом
Ненужный, но импортный зонт.
Витёк, военкомовский выродок,
В «Победе» тебя увезёт...
Слепая луна закачается,
И я, прилипая к стеклу,
Увижу, как ты возвращаешься
По серым проплешинам луж.
Пройдёшь мимо окон, потухшая,
В наш тихо вздыхающий дом.
В руках – побежденная туфелька
С отломанным каблуком.
Ушедшего детства мелодия,
Дождя запоздалая дрожь...
На красной забрызганной лодочке
Из жизни моей уплывёшь.
ЯБЛОКИ
А этот сторож, полный мата.
А этот выстрел, солью, вслед...
И как же драпал я, ребята,
Из тех садов, которых нет,
Как будто время их слизнуло –
Там, где хрущевки, пьянь и дрянь...
И сторож, старый и сутулый
Зачем-то встал в такую рань!
...Пиджак, медаль, протез скрипучий -
Он, суетливо семеня,
Ругая темь, себя и случай,
В тазу отмачивал меня.
И пусть я подвывал от боли
(Кто это получал, поймет) -
Грыз яблоко, назло той соли,
Большое, сладкое как мед.
Я уходил, горели уши,
И все же шел не налегке:
Лежали яблоки и груши
В моем тяжелом рюкзаке.
ПЕРЕКРЕСТОК
Я утром вышел из пальто, вошел в седой парик.
Старик с повадками Тельца стучал в литую медь.
Шел ветер с четырех сторон, вбивал мне в глотку крик,
И шрамы поперек лица мне рисовала смерть...
В окно с наклеенным крестом я видел, что бегу
Там, где у хлебного стоит, окаменев, толпа –
На той проклятой стороне, на страшном берегу,
Куда всегда летит шрапнель, бездушна и слепа.
Смотрите, я улегся в снег, пометив красным путь,
И мамин вой ломал гранит, и гнул тугую сталь...
Я там оттаю по весне, вернусь куда-нибудь,
И позабуду, что хранит во все века февраль.
Я сбросил эту седину, я спрятал в пальтецо
Свои промокшие глаза, небывшую судьбу.
От страшного рубца отмыл промерзшее лицо,
И в памяти заштриховал: по снегу я бегу....
ПЛАНЕТА СНЕГИРЬ
Планета называется Снегирь.
Вокруг двух солнц – Урала и Кореи
Она несется, плавясь и шалея,
Вдоль по Оби, и в круге Енисея,
Во всю свою немыслимую ширь.
Над ней два спутника с повадками зверей
И рыба Бийск с раскосыми глазами,
Шаманы с расписными голосами
И бубнами из шкур нетопырей
Уходят в подпространство, как в запой.
Я там делился спиртом и тоской
И гнус кормил в тайге под Верхоянском,
Где вспарывает белое пространство
Над каждой переписанной строкой
Упряжка золотых моих собак.
Планета называется Не-Враг.
Сказал бы – Друг, но помню эту стужу,
И третий страх, просящийся наружу,
Когда у вездехода сорван трак.
Он третий, и последний. Первых два
Мне помогла осилить голова.
Планета по прозванию Снегирь,
С тобой не совпадет моя орбита.
И розовые перья все побиты,
И медный полюс, вытертый до дыр...
Мне бы уехать. Завтра же. В Сибирь...
МИФ О КРАСНЫХ ДЕРЕВЬЯХ
К реке шагали красные деревья,
К воде спешили красные деревья,
По шагу в год – но все же шли деревья,
Надеясь, что когда-то добредут.
А впереди лубочная деревня,
Красивая и прочная деревня,
Волшебная и хлебная деревня
Ждала, когда поближе подойдут.
Точила топоры она и пилы,
Железами по воздуху лупила,
И удалую пробовала силу,
Которая всегда одержит верх.
Деревья же не ведали испуга,
И, землю бороздя подобно плугу,
Поддерживая бережно друг друга,
Брели они к воде за веком век.
К реке спустились красные деревья,
К воде припали красные деревья…
Навстречу вышла целая деревня
И предъявила древние права:
На то они на свете – дровосеки,
Зимой хотят тепла и скот, и семьи,
И вот срубили красные деревья
На красные прекрасные дрова.
Кораблики из них строгали дети,
И, у огня играя, грелись дети,
И в том, что нет чудес на белом свете,
Не видели особенной беды.
А корабли куда-то плыли сами,
Бумажными мотая парусами,
И вздрагивали красными бортами,
Достигнувшие все-таки воды.
Дмитрий Плахов - финалист конкурса 2010 года
* * *
проживая последнюю жизнь не по лжи
все мы сеем у бездны разверстой во ржи
ощущая себя фарисеем
неразумно разумное сеем
неподвластны учету твои типажи
о колхозник застынь у последней межи
и персея рифмуй с одиссеем
о колхозник крещеный вороньим крылом
что ж ты чешешь упорно сквозь рожь напролом
трудовым опьяненный порывом
над откосом оврагом обрывом
я ведь тоже слепил полифема колом
я горгонам соски и пупки проколол
где-то между итакой и крымом
лишь у самого края как некий штатив
виртуальной ногой пустоту ощутив
ты поймешь клокоча и зверея
здесь ни эллина нет ни еврея
здесь тезаурус беден и пуст нарратив
и единственный годный к убийству мотив
что бурлит по ночам батарея
* * *
вписанный в круг квадрат спорит суммой углов
с внешней окружностью – dura lex
квадратуры
круга для бодающих единственной из голов
острый угол острога или прокуратуры
с этих позиций не слишком страшит исход
чартер в египет дома и посевы бросив
шествуя на закат узреешь в пути восход
как моисей или вообще иосиф
вот тебе южное море утренняя звезда
островной чиновник любитель домашней птицы
щупавший грудь перепелки и зад дрозда
остро глядит как лучник сквозь щель бойницы
на очертания облака более всего
напоминающие скорый визит люмбаго
он глядит на облако а облако на него
накрыв собой тринидад и кусок тобаго
* * *
и не то чтобы дело а так пустячок
ямщиковая песнь оседлав облучок
ту что в младости зычно орали
чем ты жив человече бобовый стручок
да пожухлый початок да тухлый рачок
на пустынном клочке литорали
несмотря на пониженный гемоглобин
ты остался в краю кумачовых рябин
здесь танатос от эроса близко
здесь налево париж а направо харбин
погруженные оба в глубины вагин
неподвижных как зрак василиска
в эти годы командовал кто-то полком
или перья вострил раскаленным штыком
а теперь как обманутый дольщик
ты висишь между плинтусом и потолком
о гражданка судья подскажите по ком
заливается ваш колокольчик
* * *
молочник лишь молочницу любил
была она агафья был он нил
не в честь реки египетской но все же
трагично однобок как фараон
гонял коров на бывший полигон
ракетных войск о сохрани нас боже
молочник пьет сухое молоко
доносит благовесты с колоко-
льни льни ко мне развратной
теплой сукой
но нет не льнет подойником гремит
покорна мужней воле как гранит
и полон глаз терпением и скукой
молочник спит молочник видит сон
его жена и фельдшер паркинсон
погрязли в безднах похоти и свинства
невыносимо хочется кричать
но на устах сургучная печать
неумолима словно сфинктер сфинкса
молочник весел потому что пьян
его друзья кузьма и валерьян
клонят ланиты к овощным салатам
они в неравной битве сражены
не водкой но красой его жены
и мир над ними неделим как атом
* * *
о чем твоя печаль мой грустный визави
с тобою схожи мы как братья диоскуры
подай мне тайный знак и взглядом позови
из темной глубины из камеры обскуры
вольно ж тебе стоять средь праздничной толпы
и кнопки нажимать на цифровой консоли
бог сохраняет всё и башни и столпы
особенно столпы из каменистой соли
холеру и чуму брюшной голодный тиф
не стану призывать на оба наши дома
но разгляди меня сквозь жесткий объектив
в тот неурочный час на улицах содома
немало не стыдясь ни серы ни огня
асфальтовых дымов и колебаний магмы
но выдержкой своей ты удивишь меня
кричащим естеством открытой диафрагмы
* * *
ты был инфант от инфантерии
гиперборейского царя
войска тебе не слишком верили
но опасались и не зря
поскольку мастер децимации
и шестимесячной губы
ты применял их вариации
с неотвратимостью судьбы
зато окоп лихого профиля
и хоть победа не близка
склады ломятся от картофеля
дрожжей и сахара песка
бывало вылезешь из бункера
где самогонный аппарат
и щуря глаз косые буркала
сподобишь принимать парад
вот с булавами ходят гетманы
у всех обрита голова
вот масса гетов с массагетами
несут ракету булава
вот скифы плотными колоннами
какая выучка и стать
теснятся плитами бетонными
и негде персику упасть
вот площадь полнится монголами
они лелеют обрусев
не лошадей брюшины голые
но жадный гаубичный зев
и штатским не понять проверено
кто этой доли не вкусил
проехать на кауром мерине
среди вооруженных сил
что как протоны с электронами
зажаты в атомной горсти
ты салютуешь эспадроном им
свое последнее прости
* * *
припадая на ноту как струнный квартет без альта
каменея лицом имитируй оскал базальта
и дождя сторонясь избегая последней капли
становись изваянием серым подобьем цапли
я любил эту деву в позиции квадроченто
лобызал колени и локти ее зачем-то
по ночам душил эту плоть как полевку кречет
говорят в последнее время лишь время лечит
минотавр тебя сожри растопчи кентавр
пусть венчает чело твое шелестящий лавр
или колкий терн что по сути одно и то же
не про нас парнас но сродни бугорку под кожей
наша речь и теперь обращенная в дрожь металла
вожделеет не ласки гебы но мук тантала
и в движеньях скупа словно старый солдат на марше
улетает за темное море все дальше дальше
где центурии туч полыхают холодным гневом
где седой рыбак впопыхах выбирает невод
с утлой лодкой своей составляя плохую рифму
налегает на весла будто сатир на нимфу
* * *
входишь в комнату - в комнате стул
более ничего ни икон ни окон ни прочего
приспособления для сквозняка чтобы дул
за воротник или светлый нимб бога отчима
соприкасался с нимбом пасынка агнца юнца
впрочем предание это имеет начало
а мы ожидаем конца
зверь выходящий из моря приносит тину
на десяти рогах и кивает пучком голов
его встречает блудница являя собой картину
он вываливает на берег креветки миноги
и прочий морской улов
к ее золотым ногам
она раздвигает ноги
и произносит слова седьмого псалма
лоно ее в огне
блудница всегда служит многим богам
всадник на бледном коне
долго следит за ней с вершины холма
в этой комнате ты последняя семечка огурца
залезай с ногами свершая последний трюк
представляя собой статую неотесанную с торца
но вполне способную нашарить рукою крюк
ожидая конца не избегнешь чувства
взаимности – здесь когда-то висела люстра
а теперь не висит
* * *
серая пелена изнанка глазного дна
серое вещество переполняет череп
цвета серого праха мысль как дитя одна
мысью по древу порскнет
проникнет через
пазухи носа и вот
сир человек наг человек убог
встал человек каким его создал бог
у городских ворот
серый бетон о который крошится глаз
серое марево брошенного тобой города
за спиною остались впереди пустыня где глас
вопиющего в ней от голода
не воспринят ухом
и жаждой духовной томим
как персонаж мистерий и пантомим
он воспаряет духом
серая пустошь метафора вечности здесь
умножая версту на коросту в формулах
путаешься и воскликнув о даждь
нам днесь
торопливые капли дождя ловишь горлом их
слыша миндалин хруст
был человек полон
лев и орел и вол он
теперь он пуст
* * *
в декабре проснешься за окном ядерная зима
прах земной перемешан с небом равно как свет и тьма
на площадях водружают под ура троекратное
ржавые «тополь-м» и повторяя тополь тополь
то
поль тополь ты надеваешь ядерное пальто
и выходишь в парадное
там раздавишь ботинком шприц чья остра игла
напрасно грезила стогом сена и вот легла
дырчатым острием указав направленье удара
по секретному бункеру и ты благодарен атомному ядру
что ритмично хлещет по головы ведру
и терзает геоид имеющий форму шара
а на улицах людно везде раздают хлеба
предвкушенье рождения атомного гриба
заставляет плоть трепетать будто нос крольчихи
и бросая тени на слякотный тротуар
три волхва стоят мельхиор бальтазар каспар
как три тополя на плющихе
Владимир Беляев
- финалист конкурса 2010 года
* * *
Что мне дано? – увидеть издалека –
лес подступает к старому полустанку.
Черной листвой шумит. Облака
вывернуты наизнанку.
Всполохи в небе, в памяти. Над головой
мерцание лампы газоразрядной.
Пахнет мастикой, опилками. В игровой
стою, неопрятный.
Тянется долгий урок. На клетках листа
вырастают деревья, прокладываются шпалы.
Только никак не разъедутся поезда –
обрывы, завалы.
Голос диспетчера. Меня вызывают к доске.
Лес отступает, стихают зарницы.
Будто бы все решено там вдалеке –
за краем страницы.
* * *
Яблоня, груша,
сирень, жасмин.
Дом из серого кирпича.
Все бы по детству справлять помин-
ки. Все бы – начать снача...
Ладонь – от лица. Ветреный май.
Колышется триколор.
Высится – как его ни ломай –
старый советский забор.
Это за ним таились в траве
дети вина и травы.
Дым в голове. Гул в голове.
Паника черной листвы.
Страшный закат озарял турник -
ворота в прокуренный ад.
Кто здесь? – писатель серьезных книг?
Ну-ка, давай назад!
Будет еще товарняк греметь
за полночь вдалеке.
Будет еще репродуктор петь,
хрипеть, вызывать к доске,
где объявление от дождя
размокло ...пал человек.
И налегке в ночь уходя,
плакал тот человек.
Годы! – на сборы, на споры с собой...
Здесь и сейчас у меня –
блюдце с каемкою голубой,
утро воскресного дня.
Чужие часы
Не судьбу предсказал, но гвоздем нацарапал на парте –
меняю собаку Павлова на кота в мешке.
Механические, они продавались в ломбарде -
с потертостью на ремешке.
Я купил. Через год разболтались детали,
и казалось, что цифры начнут опадать.
И, как школьник в ответ на упрек, - замирали и врали.
Опоздал на урок,
а хотелось бы так опоздать,
чтоб в парадном, где залиты солнцем ступени,
где знакомые тени
от перил, от цветка на окне, –
не узнать ничего, и не встретиться с этими, с теми,
или встретиться так, чтоб меня не узнали во мне.
Этот кто-то другой – он, конечно, добрее и лучше,
он с собакой гуляет всегда, –
где качели в саду, и с востока тяжелые тучи –
электричество и вода.
Я за все заплачу. Я заплачу глазами чужими.
И часы заскулят, и, смешной ремешок теребя,
оглянусь,
безошибочно выберу имя,
и окликну тебя.
Час пик
Медленно тянутся гос.номера.
В частности – горе, а в общем – игра,
как в автоматах.
На перекрестке столкнулись три –
око, уст, мри.
Нет виноватых
* * *
В белом конверте меня забирали.
Тарахтела старая «Волга».
Как вы любили меня, прививали
ответственность, чувство долга.
Как долго вы думали, выбирали, –
родня осталась довольна...
Имя – в свидетельстве, на медали.
Но с ним неуютно, больно.
Больно знакомо лицо нелюдима, –
черно, безобразно.
Ходит в лохмотьях и носит имя,
которым я не был назван.
...припоминания
"Я люблю, когда в доме есть дети..."
И. Анненский
"Там еще спят - неизвестно, когда проснутся..."
А. Нитченко
...И ночью, когда он внезапно заплачет,
некто из сна меня озадачит
скороговоркой – могилы голы.
Скроется в вестибюле школы,
опрокинув год и число.
И снова – в бумажных снежинках стекло.
Полумрак, отдаленные фонари.
Но с памятью этой светло –
звезда освещает ее изнутри.
Освещает мгновенные лица, - сына и мать,
и между оград – Колокольную, 5,
где мы протоптались с минуту, урок тишины
так и не сдав, но до сих слышны
музыки тихой уроки.
Все живые так стали далёки,
что не вызывают тоски.
Лишь содрогание легкое, слабая теплоотдача.
Лишь пробужденье на миг – от детского плача.
Зеркало и окно
1.
Скажешь иначе – навстречу ветра порыв,
или прохожий – невзрачен и сиротлив,
не представляясь, трогает за плечо,
поправляет – холодно, горячо.
...холодно, ветер, двигаешься с трудом –
удлиняется дерево, выгибается дом, –
будто бы в чистом поле нашел колпак
свободы. Память устроена так.
Годы прошли, и вспомнил, что не закрыл
краны и двери. Паспорт, ключи забыл
около зеркала, и возвращаешься, но
вместо него – окно.
Видишь забор, тополя в два ряда,
себя, уходящего навсегда.
2.
Сегодня здесь тайну исповеди хранят
черные рясы – раньше белый халат
надевал и ругался матом
запойный патологоанатом
(теперь – покойник).
Бывали минуты – он ставил на подоконник
зеркало, предчувствуя озарение.
Верил в то, что будет иное зрение.
Верил в то, что будет дано
видеть, как видит Бог –
два в одном – церковь и морг, зеркало и окно.
* * *
В первом приближении душа –
что-то вроде тамбура, прихожей...
в энном приближении душа
на больные легкие похожа.
Сходятся, расходятся ряды.
Алгеброй замучили ребенка.
Он уйдет, но все его следы
сохранит рентгеновская пленка.
Для порядка надо проявить –
рыхлый снег и мрак туберкулезный.
Вредно – быть на солнце, а любить...
Поздно. Говорить об этом поздно.
Раз по новой вспыхнуло в груди –
то теперь до полного распада.
Точка А осталась позади.
В точке Б встречать его не надо.
Все стерильно. Белые врачи,
белый бантик, белая гвоздика.
Крик услышит – кто же так кричит? –
не узнает собственного крика.
* * *
И беспокойный детский сон,
и очередь в ночной аптеке,
и на двери дин-дон,
дин-дон
звонит о новом человеке.
Нерасторопный фармацевт
находит нужные таблетки.
Вопрос расплывчат, но ответ
читается на этикетке.
Нет больше слез. Нет больше слез –
всё замерло, и все забыли.
В депо уходит тепловоз,
под снегом спят автомобили.
Водитель спит, и в страшных снах
не видит места для парковки.
Похожий-непохожий страх
читается на упаковке...
Нет больше веры в семь смертей,
и безгранично место это,
что недоступно для детей,
защищено от света